Выбираю укромное местечко и останавливаюсь на полянке — слушаю, не бродит ли поблизости дичина. В это время серны пасутся. Потом иду на противоположную седловину. Я знаю, что там есть скалы, на которых осенью дневало стадо серн. Тропа идет понизу, опоясывая возвышенность с южной стороны. Посреди тропы торчит большой белый камень, а дальше поперек упало дерево.
Я иду не спеша, настороженно. Часто останавливаюсь и прислушиваюсь. Солнце совсем скрылось. Противоположная возвышенность, похожая на громадную лестничную ступень, залита холодным красноватым светом, словно под ней красные уголья, обливающие ее своим сиянием.
Вдруг вверху надо мной гремит оглушительный рев. Хриплый, звери но-дикий. В вековом лесу он звучит мощно и устрашающе.
Останавливаюсь на тропе и с улыбкой слушаю.
— Хаау-у?! — раздается еще раз.
В реве этом — полный ужаса вопрос.
Я по-прежнему стою неподвижно, даже дыхание затаил.
— Баф? Баф? — спрашивает самец-олень, уже спокойней.
Хоть я не вижу его, но прекрасно знаю, что он делает. Он остановился и повернул ко мне голову. Не видит меня, но чувствует мое присутствие и вот спрашивает, какие у меня намерения.
— Баф! Баф! — говорит он; это значит: «Что ты собираешься делать? Будешь меня преследовать?»
Не получив никакого ответа, он начинает сомневаться в моем существовании. Но это не только не успокаивает его, а наоборот, повергает в новый ужас. Взревев еще сильней, он с хрустом и треском пускается наутек и вновь заводит свое «баф! баф!». Не пробежав и десяти метров, останавливается, прислушивается и опять недоумевает. Никто за ним не гонится. Новое сомнение, новый ужас, новое бегство и новый рев. Он нюхает воздух своим влажным черным храпом, осматривает каждое дерево, вслушивается, навострив уши. Ни тени человека, никакой опасности. Все как будто спокойно. В лесу погасли последние огненные стрелы заката. Небосклон опоясывался алым кушаком. Самое время пастьбы. И он решается вернуться на лесосеку. Но в это мгновение вечерний ветер доносит до него мой запах — и опять рев, опять бег, треск и «баф! баф!».
Это продолжается целых пять минут. Наконец сердце его не выдерживает, и он кидается бежать по склону возвышенности. Выбегает на тропу позади меня и останавливается. Не знает, оставлять ли ему лесосеку, где он привык пастись. Может, я ушел? Не раз случалось, что мимо него проходил человек, и почти всегда этот враг мирно удалялся, а он напрасно поднимал лай. И он решает пойти по тропе. Идет бесшумно, нюхая, как собака, влажную черную землю.
Я сижу на поваленном дереве. Одежда на мне зеленая. Если я буду сидеть неподвижно, меня трудно заметить. Ружье я положил под дерево, чтоб оно не выдало меня блеском ствола. И пока я так сижу и гляжу на лесосеку, за спиной у меня раздается новый, еще более испуганный рев. Что-то затопотало — и вот как ревет и лает, бесстыдник, как бежит и хрустит, словно хочет весь лес обрушить себе на голову. Убежал в долину, к шахтам, и оттуда еще долго доносятся его лай и хрюканье, словно он ругает меня и возмущается моим коварством.
Я с громким смехом говорю ему:
— Кто же виноват, что ты такой любопытный? Зачем тебе нужно было непременно меня увидеть? Или оттого, что ты молодой и сильный, тебе хочется поиграть с опасностью? Приятно, наверно, когда по коже пробегают мурашки, после того как целый день проскучаешь в чудной, прохладной лесной тени. Ты мне совершенно не интересен, бездельник. Знай ревешь на всю гору, а Мирка, может, и убежала отсюда!
Я решаю идти к обгорелому дереву, на седловине по ту сторону. Какой-то грибник или дровосек когда-то развел костер у подножия бука, и теперь огромное дерево, самое высокое и старое в этой местности, торчит, с одной стороны иссохшее и почернелое. В первую же бурю оно сломится, и тогда будет плохо деревьям вокруг него.
С северной стороны седловины идет олень. Я узнаю его по хрусту. В лесу начинает смеркаться. Дневной свет смешивается со светом щербатого месяца, желтеющего среди ветвей.
Я возвращаюсь назад. Хочу пройти к нашему источнику. Может быть, Мирка не оставила своих любимых мест?
Мало-помалу лунный свет начинает течь по белым стволам буков, верхушки деревьев блестят, тени становятся темней, тяжелее, шевелятся, как черные кружева, от вечернего ветра, тут и там сверкают влажные от росы пни. Все изменилось в этом тусклом кротком свете, и гора стала неузнаваемой. Глаз охотника напряженно всматривается то в одном, то в другом направлении. Он караулит, и прислушивается, стараясь не дышать, и ловит, открыв рот, все подозрительные звуки. Не заяц ли там пробежал? Не серна прошумела? Не олень переступил тяжело? Какая-то ночная птица промелькнула за деревьями, листья их вздрагивают и шепчут, словно поверяя друг другу какие-то тайны.
До источника еще двести или триста шагов. Горный гребень слегка вздымается, образуя небольшую кручу, озаренную ярким светом месяца, высокое редколесье полно лунного дождя. Мягко белеют толстые стволы буков.
Что-то зашумело впереди меня, и я, замерев на мгновение с приподнятой для шага ногой, тихонько опускаю ее на землю. Большое животное, выскочившее откуда-то слева, останавливается как вкопанное. Я вижу, как блестят в лунном свете его глаза. Оно стоит в десяти метрах от меня и смотрит. Лес усеял его тело крапинками тени, словно опутав его сетью. Оно довольно крупное, серое, с длинными ушами, длинными ногами. Это серна…
Странно, что она не убегает, не верещит, а смотрит на меня в упор, как бы сомневаясь, человек ли перед ней. Проходит полминуты — и вдруг возле нее появляется маленькая тень…
Тогда я достаю из сумки бутылку. Молоко белеет у меня в руках, как мел. Вынимаю пробку из горлышка и слегка наклоняю бутылку. Молоко булькает, проливаясь на землю.
— Май, Май! — тихонько шепчу я.
Серна вздрагивает и удаляется. Мне не видно, идет ли серненок за ней, но я пускаюсь ей вслед, продолжая звать:
— Май! Май!
Дойдя до повалившегося дерева, спотыкаюсь о его сухие ветви. Тут растет бузина и высокая крапива, которая обжигает мне руки.
— Май! Май! Май! — зову я, шумя и хрустя сучьями дерева.
Мне кажется, что серна ушла в эту сторону.
Выхожу из бурьяна и прислушиваюсь. В руках моих белеет бутылка.
В лесу полная тишина. Огорченно вздохнув, я опускаю руки. Может быть, это была другая, незнакомая серна? Я поворачиваюсь и думаю уже выбираться из бурьяна. И в эту минуту что-то шелестит, по бузине проходит какое-то движение. Гляжу туда, но ничего не вижу. Бузина перестает шевелиться, но возле меня кто-то есть. Я чувствую чье-то молчаливое присутствие. Оборачиваюсь, и вот что-то мягкое, влажное дотрагивается до моей руки, в которой я держу бутылку…
У моих ног стоит наш Май и тычется в меня мордочкой. Я вынимаю пробку, и он присасывается к лакомому горлышку сосуда.
— Капита-ан! — радостно кричу я, хоть знаю, что на таком расстоянии от сторожки он не может меня услышать. Потом беру серненка на руки и быстро пускаюсь в обратный путь.
Май смирно лежит у меня на груди. Глаза его блестят при луне, мордочка касается моего лица, и я чувствую его дыхание, пахнущее молоком и чем-то еще, свойственным дыханию ягненка. Острые копытца его время от времени царапают мою куртку. Он не пробует убежать, но все же начинает тревожиться, и я понимаю, почему он позволил мне так легко его схватить. Серна велела ему спрятаться и сидеть в бузине, так как ребятишки не должны бегать ночью по лесу…
Выхожу на склон над сторожкой. Вижу сверху длинное низкое строение, из окон которого льется яркий свет. Вокруг пахнет дымом. Черный капитан, наверно, готовит ужин или же читает свою джентльменскую книжку и мечтает о том дне, когда мы зарежем Миссис Стейк или ее козленка. Он так и не рассказал мне о своем прошлом, и я все собираюсь расспросить его.
Я решил войти в сторожку с видом человека, потерявшего всякую надежду. Запер Мая в загон и пошел к капитану.