Мне казалось, что это лишь его подобие, призрак из страшного мира моих ночных кошмаров…

Учитель спросил Шампольона, уж не расист ли он.

— Милосердный господь создал разные расы для того, чтобы они, как и животные, поедали друг дружку, — ответил тот. — Доведись вам постоянно ощущать запах негра, вы возненавидите негров, как собаки ненавидят цыган.

— В таком случае вы фашист, — сказал учитель.

— Ничего подобного, мсье. Ответьте мне положа руку на сердце: хотите вы иметь в обществе крепкие устои и порядок? Если да, то вы согласитесь и на диктатуру, лишь бы она оградила вас от пороков и дурных наклонностей, обеспечила порядок.

Жена, двигавшаяся за ним как манекен, тупо улыбнулась. Раздался смех. Шампольон подсел за столик к супругам Картье.

Шутка этого пьяницы задела меня — нельзя было не признать, что в известном смысле он прав. Я тоже ощущаю необходимость в диктате, и, если б нашелся человек, который бы его установил, я, во имя собственного спокойствия, пошла бы на это. Но фашизм?.. Я чувствовала, что сбита с толку и что я чужая среди этих людей, в обществе которых еще вчера развлекалась. Зачем мы присоединились к этой группе, когда Луи вполне мог рассчитывать, что его болгарский коллега снимет нам номер в гостинице? Нездоровые люди не могут завязывать дружеских отношений, каждый из них неприятен остальным. Я сама принадлежу к их числу и знаю, с чего это началось.» Я имею в виду тот давний день на улице Дантона, концлагеря, печи крематориев, детские туфельки, волосы — все увиденное по телевизору и в журналах, прочитанное в газетах, услышанное от родных и знакомых, детективные и порнографические фильмы, убийства в фильмах о войне. Чего мне еще не хватало, чтобы ко всему притерпеться, чтобы испытывать не ужас, а только отчаяние? «Цинизм — это следствие девальвации всех ценностей», — сказал мне как-то Луи.

День был изнуряюще банален, один из тех дней, которые тянутся как бы за пределами жизни. Мне захотелось, чтобы Луи был рядом — все же он единственный человек, с кем можно поделиться какими-то сокровенными мыслями.

Я допила кофе, расплатилась и встала. Было около девяти, пора на пляж. Оставалось переодеться, захватить темные очки, надувной матрас, шапочку, надеть сандалии.

— Вы идете, мадам Моран?

— Да, да, — ответила я доктору, проходя мимо столика, где меня стоя поджидала мадам Боливье.

— Господин профессор еще не вернулся из поездки?

— Я жду его дня через три, не раньше.

На лестнице меня нагнал сотрудник гостиничного бюро информации. Он держал в руке большой конверт из грубой коричневой бумаги.

— Это вам, мадам Моран, — сказал он.

Я взяла конверт — в нем было что-то твердое, похоже, картон. Отправитель обозначен не был, и я спросила, от кого это.

— Понятия не имею, мадам. Оставлено вчера вечером. Я спрошу у моего коллеги, вчера было его дежурство, и потом вам сообщу. — И он с легким поклоном отошел.

— Возможно, какая-то ошибка, — сказал доктор Боливье.

— Адресовано мне, а от кого — не указано.

Я небрежно помахивала этим безобразным конвертом уверенная, что внутри — снимок какой-нибудь фракийской гробницы и письмо от Луи;

У двери своего номера я сказала чете Боливье, что мы встретимся на пляже. Этот плебейский конверт, смахивающий на те пакеты, в которых тут продают фрукты, был как-никак некоторым сюрпризом. Он заинтриговал меня тем, что почерк был незнакомый, не мужа. Вскрыв конверт, я увидела лист белого картона, на котором сангиной в византийском стиле была нарисована я. В первую минуту я не сообразила, как держать рисунок, и, только повернув его, поняла, что я нарисована лежа. Моя фигура, волшебным образом возникшая из белой глубины, словно купалась в волнах воздуха и, хотя там не было ничего, кроме изящных линий, которыми художник очерчивал мои волосы и шею, я увидела, что лежу ласковым апрельским днем среди цветущих плодовых деревьев, откинув назад голову, блаженно смежив веки… Лучезарная улыбка разливалась по моему лицу, словно само Счастье несло на своих крыльях неведомую мне самой, неразгаданную Еву, которая существовала когда-то или могла существовать…

Потрясенная, очарованная, я прижала рисунок к груди, словно возвращая себе что-то самое дорогое во мне самой. От сладостного волнения на глаза навернулись слезы, память коснулась смутных ощущений той поры, когда я была счастлива, когда я верила и любила. Надежда, жгучее желание избавиться от подавленности накатили на меня, точно морская волна, меня охватило раскаяние, словно отчаявшаяся, скучающая Ева была виновата перед Евой любящей и счастливой. Я спросила себя: неужто я и впрямь была когда-то такой и больше уж никогда не буду? Изображение на картоне вытесняло ту Еву, которая с младенческих лет узнала, что такое насилие, ужас и смерть, чей смех был холоден и презрителен, а представления о смысле жизни путаны и циничны… Я готова была разрыдаться, слезы обжигали глаза, но трезвый разум отрицал истинность того прелестного образа, который возрождал во мне иное, забытое существо…

Я пыталась угадать, кто этот дивный художник. Симон Картье, доктор Боливье, учитель Феррар или пьяница Шампольон? Или кто-нибудь из их жен? Дешевый конверт и неуверенные латинские буквы подсказывали мне, что художник — кто-то из местных. Но кто из жителей этого захолустного городка, только-только становящегося морским курортом, может быть художником? Мне не терпелось это узнать, и я позвонила в бюро информации.

— Мой коллега еще не пришел, мадам. Через полчаса я, вероятно, буду знать, кто принес пакет, — ответил голос снизу.

Я решила никому не показывать рисунок. Мне казалось, что я унижу себя, если предстану перед кем- то в своей самой сокровенной сущности. Возможно, он посмеется надо мной: «О да, прелестный набросок…» А может быть, я просто стеснялась… Положив картон на туалетный столик, я отправилась на пляж. А когда возвратилась оттуда, сотрудник бюро информации сказал, что пакет принес какой-то солдат с погранзаставы…

2

Я внушила себе, что художник — офицер, хотя до сих пор ни одного офицера тут не встречала, погранзастава находилась довольно далеко от городка.

Я всматривалась в мужчин, сидевших под навесами из вьющегося винограда, в рыбаков, в матросов с рыбачьих суденышек, официантов, швейцаров и прочих служащих гостиницы. За обедом я волновалась, каждую минуту ожидая его появления. Поднявшись потом к себе, я посмотрела на рисунок уже другими глазами. Не идеализировал ли он меня, не была ли я там красивее, моложе и одухотворенней, чем в действительности? Каждый из нас склонен видеть в себе невыразимые внутренние богатства, смутно представляет себе истинную сущность своей души, тоскует по духовной красоте, и тщеславие побуждало меня принять созданный художником образ за истинный. Я пыталась отвергнуть рисунок, не придавать ему значения, но сердце хотело верить ему…

Я принялась за детективный роман, а в голове мелькали лица людей, которых я встречала здесь. Несколько дней назад, когда я шла с пляжа, какой-то моряк или рыбак сидел у песчаной дорожки между пожелтевшими кустами репейника, поджидая кого-то или делая вид, что поджидает. На нем были штаны из выгоревшей синей бумажной материи и такая же блуза. Волосатый, жилистый, с энергичным лицом и буйной, выгоревшей на солнце шевелюрой, он посмотрел на меня своими неприятными глазами — в первую минуту они показались мне фиолетовыми, — и в память врезались густые сросшиеся брови. В его взгляде было холодное любопытство, словно мимо двигался неодушевленный предмет, а не привлекательная полуобнаженная женщина. Этот взгляд меня оскорбил и именно поэтому запомнился.

Отложив книгу, я предалась глупым мечтаниям. Вообразила, что я во Франции, на каком-то приеме,

Вы читаете Барсук
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату