именем лишь одного из них, несправедлив будет приговор, ибо не может быть виновным слуга, исполняющий повеления двух разных господ. Если же скажете, что именем обоих, подобное судилище невозможно, ибо нет между ними согласия».
Примолк православный собор, даже четок не было слышно, кто-то закашлялся, но длилось это мгновение-два. И, как высокая трава под ветром, заколыхались ряды священнослужителей и вельмож, пробежал глухой ропот, а по лицу благоверного самодержца расплылась улыбка любопытства. Голос иеродьякона прозвучал, как труба на поле брани.
«Лукавый раб! Мы судим тебя именем единой, святой, соборной церкви нашей, которая есть тело Христово. Дана ей власть соединять и разъединять, прощать прегрешения и не прощать их».
Калеко отряхнул с вретища пепел, звякнул оковами и указал на царя. «Коли правду говоришь, зачем здесь царские судьи? За что судите меня, спрашиваю? За грех или бунт, за блуд или воровство? За грех судит Бог, за кражу и бунт — царь. Коли за кражу, как станете судить меня вы, укравшие богатство и власть? Вор вору не судья. Коли за бунт, так не было бунта. Покорны мы и царю, и Господу, и брату его. Коли скажете — за распутство судим тебя, то кто из вас не распутничал на деле либо в помышленьях своих? Его царское величество расторгнул брак с влашкой ради красавицы еврейки, и церковь дала ему свое благословение. Как станет она за то же самое судить подданных его?»
Зашумели затопали, на лицах — улыбки, а царь сделал вид, будто не слышал.
Встал хартофилакс и крикнул: «Ваши царские величества и богоносные отцы, сам Сатана принял образ сего еретика! Богопротивный язык его сам произнес ему приговор! Зачем православному собору слушать далее сего беззаконника?»
Раздались одобрительные возгласы, но Иван-Александр сделал знак, чтобы Калеко дозволили продолжать, и это было истолковано как мудрость: дескать, пусть еретик сам изобличит себя до конца… Но Калеко и без дозволения не намеревался умолкнуть.
«О какой единой церкви, — говорил он, — ведете речь? Одни из вас отрицают, что человек может лицезреть Бога, другие же не отрицают сего. Одни ищут его в горнем мире, другие на земле и учат, что оба мира сотворены Господом. Если так, откуда возник дьявол? Коли сотворены мы не ими обоими, отчего даже в молебствии мысль наша отклоняется к плотским желаниям и мирским заботам? Утверждаете вы, что судите меня именем церкви, которой дана власть прощать и не прощать грехи. Но церкви есть разные и разные попы и патриархи. Болгарская же церковь — самая разъединенная по вине пупосозерцателей, автокефальных и покорствующих патриарху греческому. Никому не дано именем божьим ни судить, ни соединять, ни разъединять, ибо все мы слуги обоих создателей наших, пребывающих между собою в вечном единоборстве…»
Писари выбились из сил, записывая за ним своими гусиными перьями. Стало душно, но никто не догадался открыть узкие окна с расписными стеклами. Я поглядел на Евтимия. Он стоял в задумчивости. Святой старец зажал в кулаке редкую свою бороденку. Блестели от пота лица боляр, а просвещенный наш самодержец забавлялся речами еретика, хотя завтра повелит отрезать ему язык.
Господи, что являет собой земное твое подобие? Зачем терзаешь его, не показывая себя, но вложив в него высшую потребность искать тебя, так что измышляет он себе всевозможных кумиров и льется кровь, и смерть косит подобие твоё? Из стремления к истине становится человек безумным, готовым к лютейшим страданиям. Гордится ими и славится, наиразлично нарекает тебя, во имя твоё убивает брата своего и сам себя распинает на кресте. Заблуждение обращается в безумие и кидается навстречу самоуничтожению истерзанный человек. Такой час наступил для Теодосия Калеко и для меня, хотя вёл я перед судьями иные речи…
Наконец стражи потянули Калеко назад, но он, взволнованный, взъерошенный, с белыми губами и невидящим взглядом, продолжал говорить, упирался, не желая уходить. Когда же все-таки поволокли его к преддверию, где ему предстояло дожидаться приговора, он обернулся и крикнул: «Велика и вечна сила твоя, Сатана! Но раб твой не покорится служителям твоим! Фарисеям анафема!»
В тронную залу ввели для свидетельствования субботниц. Ослабевшие духом от заточения и от стыда, что стал явным позор их, хлынули они в тронную залу, точно стадо испуганных овец, стали биться головой об пол, заголосили, иные упали без чувств. Рассказали они, как воздавали дьяволу, как отец Стефан и Калеко учили их не рожать детей, воровать, уходить от мужей, крестились и рыдали. Залу охватило безумие, дьявол двинулся по ней, дабы соблазнять… Монахи и боляре шепотом делились непристойными догадками, хихикали, глаза у них заблестели. Любитель божественных и мирских пересудов и всяческих утех, Иван- Александр гладил свою раздвоенную бороду и что-то шептал венценосному своему сыну, заливавшемуся краской. И когда стали таять границы благоприличия, поднял голос великий Евтимий, дабы пресечь непристойность: «Просвещенные государи и отцы, — сказал он, — избавим грешника от срама, прекратив допросы этих женщин, ибо и в наказании есть предел для души, а в покаяниях — соблазн».
Женщин увели на женскую половину подворья, где позже подвергли наказанию каждую в отдельности, а перед судилищем смиренно предстал отец Лазар. Редкие черные волосы его были чисты. Будучи низкоросл, он дорогой сюда прятался за наши спины, и ни пепел, ни плевки не достигали его. «Каюсь, святые отцы и ваши царские величества, — сказал он. — Признаю заблуждения свои, в единую соборную церковь верую и яко мытарь окаянный молю о прощении…»
Даже Евтимий не возмутился, когда эта лиса пала на колени, хитроумно опровергла заблуждения еретиков и троекратно отреклась от Сатаны. Что мешало мне поступить так же, братья? Коль Бог отдал меня дьяволу, в представлении, разыгранном лукавым попом, заключалось спасение. Но устроен человек подобно весам. На одной чаше жизнь, на другой — душа. Она же, с её устремленьем к иным мирам, вечно мятущаяся и безрассудная, жаждущая веры, в вечном разладе с собой и с миром, страстно желает освободиться и от Бога и от дьявола и мечется, несчастная, с тех предвечных времен, когда изменила она Господу, и с той поры предпочитает смерть позеру.
Когда слушал я, как лицемерно кается мерзкий поп, покинул меня гордый бес, с чьей помощью намеревался я посмеяться над судилищем, я впал в отчаянье, и в голове молнией пронеслось, что и человек и мир сей беззащитны. Тут почувствовал я, что меня охватывает безразличие…
Но пора, пожалуй, дать себе отдых и припомнить, как всё происходило, дабы яснее о том рассказать…
С
Да будут прокляты глаза, видящие и то, чего не разумеют! Подобно слугам, что ставят на господский стол и мёд и отраву, ввергают они господина своего в сомнение. При виде того, как переплелось в человеке божье и дьявольское, мятется сердце моё — не знает, любить ему или смеяться, прощать или презирать. Мир представляется мне в предвечных образах, и я то предаюсь мрачному отчаянию, то наслаждаюсь ангельской бездумностью, какой наслаждался в те дни, что канули в вечность вместе с монахом Теофилом и пригожим отроком из Тырновграда. Было это переплетение и в поразившем меня Фаворском свете, и в Иисусе, погребенном на нашем винограднике. И Арма была в нем, и цветочек, что цветет, и небесную высь видел я через него.
В дни судилища открылась мне истинность слов великого Евтимия, с которым состоял я в духовной вражде, как дьявол с Господом — тех слов, что произнес он, когда во второй раз принял меня в своих игуменских покоях: «Я прочел молитвословия твои и мирские словоизлияния, уверился, что наделен ты даром. Однако ж слишком ты юн, чтобы мог я судить, куда повлечет он тебя — к дьяволу или Господу. Возможно, останешься ты и посередке, что означает встать на перепутье между раем и адом. Тогда истерзается душа твоя, будешь жить без веры и не научишь людей ни добру, ни злу, но лишь сомнениям, сомнения же суть врата ко греху и преисподней…»
Но как быть мне, наставник мой, коль вижу я и тот мир и этот? Не одноглаз ли человек, видящий лишь один из них? Либо следует нам обратить взор к горнему Иерусалиму, дабы не мучить разум и не быть «гонимой ветром волною»? Не страшнее ли подобное безумие, нежели моё, и, будучи Искариотом, не вправе ли я воскликнуть: «Я мудрее тебя, а ты есть ложь!»
Подобные мысли одолевали мой разум перед тем, как подвели меня к столам, застланным красным, и