либо на первый крестцовый нерв, а возможно, и на оба сразу; во всяком случае этим вполне можно объяснить и потерю аппетита, и усталость, и боли в костях, на которые она жалуется, а кровотечение венчает все эти симптомы. Ей явно необходимо пройти курс позвоночной терапии, чтобы привести в порядок нервную систему и вернуть себе, как выразился доктор (достаточно живописно даже для неискушенного уха Софи), «все полноцветие здоровья». Две недели полечиться методом хиропрактики, заверил он ее, – и она будет как новенькая. Она стала ему совсем как родная, признался он, и он не возьмет с нее ни пенни. И, стремясь совсем уж ее развеселить, он настоял, чтобы она посмотрела его новый фокус: он взметнул вверх руки с букетом разноцветных шелковых платочков, и они исчезли в воздухе, а через мгновение уже вытягивал изо рта нитку с висевшими на ней флажками Объединенных Наций. Софи каким-то образом сумела выдавить из себя одобрительный смешок, но она была в таком отчаянии, так плохо себя чувствовала, что ей казалось – она сейчас сойдет с ума.
Рассказывая как-то о том, при каких обстоятельствах он познакомился с Софи, Натан заметил, что это было «точно в кино». Он хотел этим сказать, что они познакомились не как большинство людей, которые сталкиваются, вращаясь в одном кругу, учась в одной школе, на совместной работе или потому, что живут рядом, – они встретились удивительно и случайно, подобно романтическим незнакомцам из голливудских сказок, будущим любовникам, чьи судьбы неразрывно сплетаются после первой же пробежавшей во время случайного знакомства искры: Джон Гарфилд и Лана Тэрнер, были, к примеру, тотчас обречены, как только встретились взглядом в придорожном кафе; или взять более забавный случай, когда Уильям Пауэлл и Кэрол Ломбард стукнулись лбами, ползая на коленях по ювелирному магазину в поисках закатившегося брильянта. Софи же приписывала слияние их дальнейших путей просто тому, что ей не помогла хиропрактика. А ведь могло быть так, иной раз думала потом она, что манипуляции доктора Блэкстока и его молодого помощника доктора Сеймура Катца (приходившего после работы, чтобы помочь справиться с огромным потоком страждущих) подействовали бы; могло быть так, что цепь событий, развязанных пальцем вандала в метро и повлиявших на позвоночник, с последующим ущемлением пятого поясничного нерва и лечением методом хиропрактики, завершилась бы – после двухнедельных стараний Блэкстока и Катца, мявших, растягивавших и простукивавших ее измученную спину, – не подтверждением того, что этот метод лечения химера, а полным триумфом, вернувшим ей радость и здоровье.
Исцелись тогда Софи, и она, несомненно, никогда не встретилась бы с Натаном. Но вся беда была в том, что после интенсивного лечения она чувствовала себя только хуже. Настолько плохо, что, пересилив нежелание обидеть Блэкстока, сказала ему: ни один из симптомов не прошел, а, наоборот, приступы стали сильнее и неотступнее.
– Но, милая моя девочка, – воскликнул Блэксток, покачивая головой, – вы
Прошли целые две недели, и, когда Софи весьма осторожно заметила Блэкстоку, что ей, пожалуй, следует показаться настоящему врачу-диагносту, тот пришел чуть ли не в ярость – она еще ни разу не видела этого поистине патологически добродушного человека в таком состоянии.
– Значит, вам понадобился дипломированный
И он предложил, к отчаянию Софи, полечить ее электросенсилятором – недавно выпущенным, сложным на вид прибором, похожим на маленький холодильник со множеством проводов и присосок; этот аппарат, который должен был перестроить молекулярную структуру клеток ее позвоночника, Блэксток только что приобрел («за хорошенькие денежки», – сказал он, пополнив тем самым запас ее английских идиом) в международном центре хиропрактики где-то и Огайо или Айове – она вечно путала эти штаты.
Утром того дня, когда Софи предстояло отдать себя в объятия этого жуткого электросенсилятора, она проснулась на редкость усталой и больной, чувствуя себя намного хуже, чем когда-либо. В этот день ей не надо было идти на работу и она продремала до полудня. Она отчетливо помнила, что в лихорадочном полусне, из которого тем утром никак не могла выбраться, в событиях, происходивших в далеком Кракове, сначала нелепо и бессмысленно участвовал улыбчивый доктор Блэксток, который вдруг принимался мять ее, как глину, своими руками, а потом с загадочной неизменностью возникал отец. Неулыбчивый, суровый, в крахмальном стоячем воротничке, профессорских очках с овальными, без оправы стеклами и черном шерстяном костюме, пропахшем сигарным дымом, он поучал ее по-немецки, с запомнившимся ей с детства напыщенным упорством; он словно бы предупреждал ее о чем-то – его тревожила ее болезнь? – но всякий раз, как она, точно нырялыцица, выбиралась на поверхность сна, слова отца, будто пузырьки воздуха, улетали из ее памяти и перед мысленным взором оставался лишь тускнеющий облик человека, не способного утешить и сурового, даже почему-то грозного. Наконец – главным образом чтобы избавиться от этого назойливого видения – она заставила себя вылезти из постели и увидела, что за окном стоит пышный и прекрасный летний день. Она еле держалась на ногах и опять-таки совсем не хотела есть. Она уже давно обратила внимание на свою бледность, но в то утро, взглянув в зеркало над умывальником, поистине ужаснулась, чуть ли не пришла в панику: в лице ее не было ни кровинки – словно один из тех выбеленных временем черепов, какие она видела в подземной усыпальнице древних монахов в одной итальянской церкви.
Зимний холод пробежал по ее костям, от пальцев рук – таких тощих, вдруг заметила она, и бескровных – до ледяных ног, и Софи крепко зажмурилась в полной уверенности, что умирает. И она поняла, как называется ее болезнь. «У меня лейкемия, – подумала она, – я умираю от лейкемии, как мой кузен Тадеуш, и все лечение доктора Блэкстока лишь милосердная маскировка. Он знает, что я умираю, и все его врачевание просто для видимости». У Софи началась истерика, в которой горе мешалось со смехом: какая ирония судьбы – умереть от незаметно подкравшегося, необъяснимого недуга после всех болезней, которые она перенесла, и после всего, что она бесчисленное множество раз видела, познала и вынесла. К этой мысли добавилась другая, вполне логическая, хотя и мучительная, вызывавшая отчаяние мысль, что такой конец, быть может, выбран самим ее телом, которое она не сумела уничтожить своей рукой.
Однако ей все же удалось каким-то образом совладать с собой и отогнать мрачные мысли в самый дальний уголок мозга. Немного отстранясь от зеркала, она, словно Нарцисс, уловила знакомый проблеск своей красоты, упорно сохранявшейся под бескровной маской, и на время почувствовала себя уютнее. В тот день у Софи были занятия по английскому в Бруклинском колледже, и, чтобы подкрепить силы перед страшившей ее поездкой в метро и самими занятиями, она заставила себя поесть. Тошнота волнами подступала к горлу, но Софи знала, что
Восторженный и застенчивый, он был явно покорен ею, но не делал никаких авансов – только всякий раз, запинаясь, предлагал немного задержаться после занятий, чтобы он мог почитать ей «репрезентативную американскую поэзию», как он это называл. Читал он взволнованно, медленно, нараспев – из Уитмена, По, Фроста и других поэтов, хрипло и немузыкально, но отчетливо произнося слова, а она старательно слушала, нередко глубоко тронутая этой поэзией, порою вносившей любопытные новые оттенки в значение знакомых слов, и неуклюжим, неуверенным ухаживанием мистера Янгстина, умоляюще смотревшего на нее, точно фавн, сквозь чудовищно толстые стекла очков. Ее одновременно грело и огорчало это чувство неопытного юнца, выражавшееся лишь взглядами, – отклик в ней находила только поэзия, ибо мистеру Янгстину было лет двадцать, значит, он был по крайней мере лет на десять моложе ее и к тому же не отличался привлекательностью: глаза у него смотрели в разные стороны и он был невероятно толстый. Но он искренне, глубоко любил американскую поэзию и стремился донести ее до слушателей –