вспыхнуло вдруг, отразилось стократным эхом и уже не затихало все время, пока Ростислав швырял пенязь, и пока пробирались вельможные сквозь толпу нищих, и пока усаживались на коней и в сани.
'Долгорукий!.. рукий-рукий-рукий!'
'Долго... Долго... Долго... рукий!'
'Долгорукий - Долгорукий - Долгорукий!'
Князь Владимир побледнел, Мстислав Изяславович говорил ему что-то гневное, Войтишич потихоньку проклинал, четыре Николая прижимались к Войтишичу и к Рагуйле, тысяцкому князя Владимира; трясли бородами, озлобленно сверкали глазами на сына Долгорукого, учинившего такую неслыханную дерзость.
Ростислав сохранял полнейшее спокойствие, делал вид, будто его ничто здесь не касается; закончив с пенязем, метнул в толпу и кожаный мешок, который вмиг был разодран в клочки, ибо каждому хотелось иметь хоть капельку, что соединила бы его с тем именем, гремевшим над площадью, будто заповедь тех лучших времен, когда и хромой запрыгает, будто олень, и язык немого запоет.
Согласно киевскому обычаю, после молебна князь устраивал обед для иереев, князей и бояр с воеводами. О нищих забыли сразу же, как только отъехали от Десятинной церкви, забыли и о неуместных восклицаниях, которые так было всполошили князей и бояр. Столы накрыты были в Ярославовой золотой гриднице, о ней Дулеб до сих пор лишь слыхал и никогда не предполагал побывать в этих и впрямь золотых стенах, которые видели многих славных людей, послов от могущественнейших властелинов земли, слыхали слова высокие, благородные, а бывало, и предательские и подлые, потому что после Ярослава в Киеве сидело уже множество князей, и не всегда это были князья, достойные славы великого города.
Князь Владимир не обрел еще умения направлять трапезу и придавать ей подлинную непринужденность, которая ничего общего не имеет с грубостью и низким обжорством и пьянством.
Тут все пытались перекричать друг друга, заливались вином, давились самыми жирными кусками, жевали, отрыгивали, плакали, целовались. Войтишич знай выкрикивал свое: 'Будь оно все проклято!' - и целовался с боярством; четыре Николая, сдвинувшись плечом к плечу, с жадностью набрасывались на яства, с нескрываемой злостью посматривая на суздальцев, а вместе с ними и на Дулеба. Анания не ел и не пил, только брезгливо морщился, сидя между Войтишичем и митрополитом. Дулеб оказался возле боярина Петра Бориславовича, который поздоровался с ним еще в Десятинной церкви и не отпускал после этого от себя, обрадовавшись, что может повстречать в Киеве еще одного человека, знакомого с книжной премудростью, ибо к церковным мужам Петр не имел особого расположения. Князь Ростислав посадил Дулеба рядом с собой, а поскольку Петр Бориславович был рядом с лекарем, то получилось так, что он сел с другой стороны от Юрьевича. Им к лицу было так сидеть: посредине роскошно-величественный князь; с одной стороны спокойный, подчеркнуто скромно, но и со вкусом одетый лекарь, которого побаивались, потому что он до сих пор еще был для всех загадочным; с другой - Петр Бориславович, вдохновенно- бледный, чернобородый, в сиреневой хламиде, обшитой черным бобром, с пальцами, унизанными драгоценными жуковинами, высокоученый и холеный, будто высокородный ромей.
- Не выношу дальних походов, - сказал он, наклоняясь к Ростиславу. Претит мне спанье в свинских условиях, неумывание, плохая пища. С малых лет избаловали меня. Отец мой заметил, что у меня слишком короткие руки, не пригодные для меча, и отдал в книжную науку. Побывал я во многих землях, изучил чужие языки, прочел все книги, познал множество людей. А познал ли самого себя?
Ростислав улыбнулся на эту речь покровительственно-пренебрежительно. Уж кому-кому, а ему с самого рождения было открыто его назначение. Величие княжеское - вот и все. Над чем тут ломать голову? Все остальные люди должны так или иначе служить для поддерживания этого величия. Еще будучи молодым, сидел он князем в Новгороде, где никому никогда не удавалось долго усидеть. Как раз перед ним новгородцы изгнали Всеволода, сына Мстиславова, который был тогда великим князем в Киеве. Всеволоду поставили тогда в провинность, что он не блюдет простого люда, хотел сменять Новгород на Переяслав, тем самым унизив славный великий город торговый; в битве при Ждановой горе первым бежал из полка, без конца встревал в усобицы, втягивая в них и Новгород. Ростислав тоже не удержался долго в этом бунтарском городе, ушел оттуда хотя и без позора, но и без славы. Затем десять лет сидел у отца на кормлении, испытывая ущерб для своей высокой чести и немалый гнет для княжеского своего духа. Теперь бы должен был размахнуться во всю силу, которая чувствовалась в его фигуре, в гордой, могучей шее, в умении сидеть на коне и за столом, в умении слушать и истинно по-княжески улыбаться.
Какой-то пьяный иерей, кажется из печерской братии, привлеченный гордым видом Ростислава, приплелся, макая в чащу с вином бороду, схватился, чтобы не упасть, за плечо Дулеба, заныл:
- Нет теперь Самуила, который бы восстал против Саула; Нафана, который предотвратил бы падение Давида; Ильи и Елисея, которые ратовали бы против беззаконных царей; Амвросия, который не испугался бы царской высоты Феодосия-императора; Василия Великого, который словом своим нагонял ужас на гонителя христиан Валента; Иоанна Златоуста, который разоблачал императрицу Евдоксию...
- Убери, лекарь, этого пьяного болтуна, - процедил сквозь зубы Ростислав, - не могу пить, когда разглагольствуют у меня над ухом.
Дулеб оттолкнул опьяневшего отца, тот, покачиваясь больше, чем приличествовало бы, побрел куда- то в другой конец гридницы. А оттуда появился Петрило, прошел мимо пьяных и обалдевших, глядя на всех своими невыразительными белесыми глазами, он гордо поводил шеей, на которой была у него золотая гривна (не та ли это, которую подарил когда-то Долгорукий за спасение от смерти в Москве?), приблизился к Ростиславу, поклонился ему, пробился сквозь гомон и боярско-иерейские выкрики своим скрипучим занудливым голосом:
- Здрав будь, княже Ростислав! Петрило есмь. Служил отцу твоему, славному верой и правдой, рад, что и теперь служим с тобой тому же самому великому князю.
Сказано было так двусмысленно, что даже Ростислав позабыл о независимо-гордой осанке и взглянул на Петрилу с любопытством. Ибо 'тому самому князю' могло означать: и князю прежнему, то есть Долгорукому, и князю киевскому, то есть Изяславу, у которого на самом деле ныне служили они оба. Но ведь мог же этот Петрило, некогда молодой и беззаботный дружинник, успевший наложить на лук стрелу и пустить ее в боярина Кучку, упредив того в его покушении на князя суздальского, мог этот Петрило сохранить верность своему старому князю, верность и любовь даже, ведь Долгорукого любили все те, кто знал его близко, ходил с ним в походы. Правда, не любили его все бояре, как не любили они и Суздальской земли за то, что наполнена она была беглецами, голытьбой, бывшими рабами, людьми, которых бояре считали ничтожными, презренными, способными поднимать смуту, а значит, и преступными. Петрило же поставлен между князем и боярами, он сдирает мыто, берет виры, чинит суд именно над такими, которые в Залесских землях чувствуют себя хозяевами, либо вовсе не имея бояр, либо не очень их признавая, поскольку находятся под справедливой рукою Долгорукого.
Обо всем этом подумал не князь Ростислав, чья голова была устроена таким образом, что думать она могла очень туго и медленно, ибо все в ней направлено было только на постоянное поддержание княжеского достоинства, подумал за князя Дулеб, который все слышал и видел, который, собственно, знал теперь Петрилу слишком хорошо, чтобы не иметь сомнения относительно того, кому служит и служить намеревается восьминник, но вмиг поставил себя на место Ростислава и вот так подумал об этом княжеском и боярском прихлебателе, скользком, неуловимом, о человеке, который когда-то был мужественным и бесстрашным, а теперь стал, видно, просто нахальным.
- Это ты, Петрило? - спросил, словно бы еще не веря, Ростислав.
- Да, я, княже.
- Слыхал о тебе вельми благосклонные слова от отца моего. Рад видеть тебя. Задерживаюсь на некоторое время в Киеве, стану на Красном дворе Всеволодовом. Хочу видеть тебя гостем.
- Премного благодарен, княже!
Петрило умел поклониться, Ростислав умел оставлять поклоны без внимания. Каждому свое. На долю Дулеба досталось бессилие. Не мог он своевременно предостеречь Ростислава от неосмотрительного приглашения, да и не послушал бы Ростислав, который подчинялся лишь собственной гордыне, гордыня же княжеская неминуемо приводит к произволу.
Петр Бориславович не смог скрыть своего любопытства:
- Намереваешься побыть в Киеве, княже? А не боишься киевлян? Киевляне не терпят двух князей в своем городе, считают, что тут должен быть один лишь князь. Не два, не несколько, а лишь один. Так уж