отсюда, из этого столпа-башни, рвалось на свободу, а может, и на смерть, отчаянно выцарапывая на твердом камне свои имена, знаки креста и ведомых лишь им заклятий, и переходили в вечность, может, только этими царапинами, которых никто никогда не прочтет, не заметит, а если и заметит, то все равно не поймет.
Алмазом на императорском перстне Евпраксия старательно и терпеливо процарапала у окна, так, чтобы можно было прочесть: 'Евпракс…' Хотела написать еще 'Адельгейд', но в этом имени, к которому она так и не сумела привыкнуть, слышалось что-то неприятное, какое-то бульканье. Имя, словно у утопленника.
Лучше всего просто бы написать – 'Пракся'. Так звали ее маленькой, так звала Журина, звал Журило и брат Ростислав, правда, ни сестра Янка, ни брат Владимир не произносили это имя, а только лишь греческое – 'Евпраксия', потому что оба они были от греческой царевны, о чем никогда не забывали.
'Пракся'… Нет, Пракся здесь не годилась. Никто никогда не поймет, что это за слово и какому языку принадлежит, а для самой Евпраксии оно, пожалуй, вовсе заказано: вызовет воспоминания о давнем; а с ними и болезненные чувства, которых уж лучше постараться избегнуть. Киев был далеко, он молчал; злой на князя Всеволода за его нежелание присоединиться к римской церкви, император не посылал в Киев послов, да и князь Всеволод не посылал своих послов к императору, не нуждался в том, а о собственной дочери, как видно, забыл за государственными хлопотами; все властители, выходит, заботятся прежде всего о делах государственных; странные заботы, будто государства населяют не живые люди, а некие тени и будто князь или там король всевластны над ними, между тем ведь и сами короли, князья, императоры, как убедилась Евпраксия, не что-либо иное, но тени, именно тени, которые к тому же не только ничего общего не имели с живой жизнью, а вообще были враждебны к ней.
Из всех людей, оставленных в Киеве, для нее двое истинно живые:
Журило и воевода Кирпа. Не знала, разбирается ли Кирпа в письме, потому вынужденно ограничивалась одним Журилой в минуты, когда было особенно тяжко на душе, когда ни читать, ни смотреть в окно, ни спать не могла и, не зная, куда деваться, писала Журиле письма. Не настоящие письма, не пергаментные хартии с печатями императрицы германской на красном воске, двусторонними печатями, с так называемой контрасигиляцией. То были письма, ни разу не отправленные, вроде бы и не писанные. И в самом деле не писанные, отправлять было нечего. Письма в уме. Короткие и странные, понятные только им двоим, а иногда – одной Евпраксии.
'Весна кончается, и плачут птахи. А может, я то плачу?'
'Когда утопает колокол, утопает и эхо от него'.
'Зачем летает воронье над башней?'
'Однолист – слыхал ты про такое растение? А еще есть одолень. И есть приворотное колдовское зелье, называемое anacampserum. Рассказывают, что один супруг задумал убить супругу свою и повел ее в лес, а она, идучи рядом с ним, сорвала этого зелья и держит себе в руке, и вот он потерял свое злое намерение. Так было и во второй, и в третий раз'.
'Солнце высушило майские дожди'.
'Как посылали богу весть о своей жизни, так муж снарядил сокола-винозора и тот сразу долетел. А женщина послала сову. Но сова-медлюха пустится в путь ночью, а ночь и прошла, уже день. Сова – хлоп на землю и спит себе. Под вечер схватывается, летит, летит ночь, а начнет светать – опять одолевает ее сон. Так весточка и до сих пор не долетела'.
'Сверчок отсчитывает время, и я со страхом думаю о седых волосах'.
'Помнишь, как вместе смотрели на снег? И в этом году он, наверное, снова упал на Киев'.
'Я грущу в глухую осень'.
'Когда-то мы с тобой были в Софии на княжьих хорах и что-то нацарапали на стене. Что мы там писали? Прочитай, Журило!'
ЛЕТОПИСЬ. ДВЕ ПАРАЛЛЕЛИ
Как раз, когда Евпраксия впервые почувствовала себя тяжелой, в Бургундии, в замке рыцаря Тесцелиана Фонтень, жена рыцаря Алета почувствовала то же самое, но, как напишет впоследствии об этом монах Вильгельм, 'ей приснилось предзнаменование будущего, а именно: что она заключает в утробе своей белую собачку с рыжеватой спинкой, и собачка лает'. Напуганная сном, Алета обратилась к своему духовнику, но тот успокоил ее, к случаю припомнив малопонятные слова Давида, обращенные к богу и говорящие о неграмотных, но неуступчивых пророках божьих: 'Чтобы полоскал ты ноги свои в крови врагов своих, а языком псов твоих тоже была часть крови сей'. Духовник сказал женщине: 'Не бойся: это хорошее предзнаменование, ты будешь матерью знаменитой собаки, что станет стражем дома господнего и примется громко лаять на врагов веры. То будет прославленный проповедник и, яко добрый пес, целительными свойствами языка своего вылечит многие болезни души у многих'.
Сын Евпраксии, зачатый в муках, умер: слишком был слаб, едва родился, тут же и ушел из мира.
Рыцарская жена в Бургундии произвела своего сына на свет в тот самый день, что и германская императрица, и рыцарский сын выжил, хотя и никчемный по природе своей. Назвали его Бернардом. Имя избрали ему такое, видимо, потому, что многие ныне имена святых уже стали именами-покровителями разных ремесел и занятий. Бернард ничему не покровительствовал, а вот Георгий (Юрий) был покровителем рыцарей, воинов, Иоанн и Августин – теологов, Козьма и Дамьян – лекарей, Екатерина – философов, ораторов и поэтов, Лука – художников, Цецилия – музыкантов, Фруменций и Гидон – купцов, Григорий – студентов, Варвара – зодчих, Юлиан – влюбленных. От эпидемии оберегали святые Антоний, Рох, Себастьян, Адриан и Христофор, от падучей – Валентин, от лихорадки – Петронелла, от боли зубной – Аполлония, от камней в почках – Либерий.
Имя Бернарда было, как видно, 'свободно', поэтому мать, веря пророческому толкованию сна, своему квелому младенцу и дала это имя. От Бернарда не было никакой пользы в жизни, он и к людям примкнул, ни к чему не способным, – к монахам. Стал монахом-цистерцианцем в Цито, возле Дижона, и сразу же привлек внимание удивляющей мизерностью почти усохшего тела, так что следовало бы считать сего монаха либо живым трупом, либо святым. Прожив год в келье, он и не заметил, был ли там потолок. Побывав в том или ином монастырском помещении, никогда не мог потом сказать: одно там окно, два, три иль совсем нет окон. Вильгельм пишет о Бернарде так:
'Умертвив в себе какую бы то ни было любознательность, он ниоткуда не получал впечатлений'. И еще такое сообщает: 'Желудок его был настолько испорчен, что он немедленно извергал ртом еще непереваренную пищу. А ежели случайно кое-что успевало перевариваться и силой природы выходило обычным путем, то при слабости нижних частей тела и это происходило о невероятными страданиями'.