Когда теперь Евпраксии становилось невыносимо тяжело, она украдкой, чтоб никто не заметил, рассматривала буйные, извечнозеленые краски, и вроде отлегало у нее от сердца, снова хотелось ей жить и надеяться.
Остроглазый аббат Бодо ни разу не заметил, как любуется Евпраксия заветной страницей, а видя, как неохотно принимает она пышные хроникальные манускрипты знаменитых монастырей – Сенкт-Галлена, Рейхенау, Эммерама или Кведлинбурга, начал приносить ей суровые тексты евангелий и апостольских посланий; когда же и они откладывались в сторону неразвернутыми, тогда Бодо, вспомнив о некоторых кведлинбургских увлечениях Евпраксии, подкладывал императрице Аристотеля, Цицерона, Вергилия. Аббата не пугало, что это были язычники, ибо разве в четвертой эклоге своих 'Буколик'
Вергилий не пророчествовал пришествие на землю Христа?
Среди разных книг попал к Евпраксии и трактат 'Об утешении философией', написанный христианином Боецием в темнице, куда он был ввергнут, будучи приговорен к смерти. Философ – и неудачливый царедворец готского короля Теодориха. Уже пять веков его тело почивает в Чельродо, в каменистой земле, меж рощей кипарисов и берегом моря. Тело прияло мученическую смерть, а дух живет и поныне. Мучеников всегда было много, мудрецов мало. Ожидая смерти в темнице, в безнадежности, Боеций не призывал к богатству, почестям, власти, телесной красоте, наслаждениям. А призывал утешаться философией – познанием строения мира, пониманием действия 'стихий', к каковым относил начало, конец и середину потока времени, круговорот годов и констеляций звезд, природу и свойства зверей, устремления ветров и человеческих мыслей, безграничное богатство растений и необъяснимую силу корней. Мудрого не сломит горе и не испортит счастье. Преклоняясь пред общим для всех законом, который неминуемо ведет к благу, он исполняет свой долг; все, что кажется случайным и лишенным содержания, на самом деле подпадает под действие необходимости и целесообразности. Зачастую даже власть, которая досталась людям порочным, благодаря их отталкивающему примеру способствует воспитанию у многих других жажды деяний добрых. Ибо добродеяние, благо существует всегда, существует не расчлененно, как свершенное и несотворенное, а вместе, в тебе самом, существует в линии твоей судьбы, которая также осуществляет упорядоченные перемены бытия, что обновляют жизнь чрез оплодотворение семенем, чрез рождение и смерть.
А что же остается делать самому человеку в этом упорядоченно-переменчивом коловращении? Познавать, совершенствоваться в познании его; желать и отбрасывать, стало быть, осуществлять выбор меж добром и злом. Аббат Бодо говорит ей: 'Лучше больше любить и меньше понимать, чем много понимать и вовсе не любить'. Но ведь даже бог призвал человека к напряжению мысли! В Евангелии рассказывается, как бог дал двум рабам по таланту и похвалил того, кто свой талант сумел удвоить, осудив другого, который не сумел такое сделать. Все должно покорить усилиями разума, даже случаи, казус – это, как утверждал еще Стагирит, когда что-нибудь предпринимается ради определенного результата, но по тем-то и тем-то причинам получается нечто иное. Жизнь – познание мира, а коли нет, то человеку не нужно было бы и рождаться.
А ежели тебя заперли в каменном столпе – какое тут познание? Боеций призывает утешаться философией, аббат Бодо напоминает о прекрасной возможности самоочищения. Даже-де малейшие грехи снимешь с себя, отрекшись от страстей, все будут отпущены, даже если грехов – как в море песку, на дереве листьев, на земле травы, на небе звезд…
Евпраксия не чувствовала за собой никаких грехов. Даже дикое подозрение императора насчет Конрада не могло нанести ущерба молодой женщине, она лишь удивлялась молчанию аббата Бодо: ведь был их, с Конрадом, спутником, видел, знал правду, почему же не сказал императору правды о его сыне и жене? Почему не опроверг подозрения, не отбросил наговора? Где же тогда святыни душевные?
Так рождалось в ней отвращение ко всему, что исходило от аббата Бодо.
Отбрасывала принесенные им книги, снова на целые недели застывала у окна, почти не спала, забывала о еде, вгоняла в плач добросердечную Вильтруд.
Помимо воли начинала считать камни, которыми вымощены были замковый двор и дворцовые гульбища, потом – вокруг дворца, на улице, что вела к мосту через Адидже, на всех улицах Вероны, во всех городах Италии, в руслах высохших от зноя потоков и рек, на морских побережьях. Когда ее отрывали от этого счета, она испытывала отчаяние, переживала почти страдание. В числах было забвение, иногда успокоение, порою тревога. Число 'тысяча' вселяло в душу Евпраксии ужас, поэтому избегала его, доходила в подсчетах только до ста, затем складывала, громоздила их в сотни сотен, сотни сот сотен и еще… и так без конца, до полнейшего обессмысливания своего странного занятия, которое помогало убивать время – страшнейшего врага всех заключенных.
Продержаться во времени и сохранить в себе все лучшее, что ты имела.
Духовное превосходство, даже наказанное, все равно остается превосходством.
Для чего только может понадобиться твое превосходство и совершенство, когда тебя оторвали от жизни, да еще такой молодой, в самом расцвете сил?
Дорога, по которой не ездят, зарастает травой и кустами.
Но как невыносимо тяжело ни жилось ей, какое отчаяние ни терзало иногда сердце, Евпраксия хотела жить, надеялась без надежд, ждала, сама не ведая чего. Она утешала себя снова и снова: несвободен человек, лишь когда он порочен; пороки же рождаются незнанием; поэтому глупость и безрассудство – худшие из пороков; точно так же важнейшими добродетелями следует считать мудрость, рассудительность, твердость разума, спокойствие духа. В этом человек может достичь блаженства.
…А блаженство-то дается только жизнью, при жизни! Крылатые кони смерти, куда и зачем вы торопите бег?!
Жить! Она хотела жить! Должна была жить!
Невыносимая боль души вызывалась чем-то самым простым: голосом ветра, лучом солнца, человеческим криком, свистом птичьего крыла. Привыкала и не могла привыкнуть ко всему, что открывалось взгляду с высоты башни.
Неистовые рассветы в горах, а заход солнца – будто конец света. Неистовые танцы горячих сухих ветров вокруг башни, а где-то в долинах – влажная прохлада и шелест пшеницы. Часто сизоватая мгла окутывала леса и горы, и каждый раз это казалось удивительным.
Все стены башни были исцарапаны надписями. Человек, овладев уменьем писать, уже не в состоянии остановиться. Это похоже на какую-то приятно зудящую болезнь. Человек пишет, стремится хотя бы частично передать ту огромность жизни, которая сваливается на него и в которой не всегда он способен найти смысл. Человек пишет – тут и неудержимая радость, и гнетущая печаль, и мудрость, и острая дерзость, и тупая дурь, и смешная похвальба. Писанием свидетельствуешь о своей неотрывности от мира и одновременно борешься против одиночества. Разговариваешь с людьми, с ветрами, с небом и с камнем – особенно, когда ты брошен внутрь каменного столпа, закован, заточен в камень. Сколько душ рвалось