вдали дремучий бор, коим поросли живописные берега Лыбеди.
– Вестимо какой! Ведь мы тебя рыбой не заделили.
– Я позабыл её на берегу, – отвечал Дулеб. – Что это, дедушка, – продолжал он, – виднеется там вдали? Ведь это село Предиславино?..
– Эх, дитятко, нехорошо! – прервал старик, покачивая головою. – Стыдно и грешно презирать дар божий, а и того грешнее – предаваться отчаянию и не радеть ни о теле, ни о душе своей. Скажи-ка, Дулебушка, почему ты вчера в полночь не был на молитве, вместе со всеми православными?
– Виноват, дедушка, – я был далеко, позамешкался и, как пришел, так не застал уже никого.
– Да где же ты был?
– На Лыбеди.
Старик поглядел с состраданием на Дулеба и, помолчав несколько времени, сказал:
– А зачем ты был на Лыбеди?
– Зачем?.. – повторил молодой человек. – А бог весть зачем. Я почти всю ночь проходил кругом села Предиславина, смотрел издалека на княжеские палаты. В одном тереме светился огонек: «Может статься, – думал я, – в нем сидит моя Любашенька!» В другом, у открытого окна, кто-то распевал заунывные песенки: «О ком воркуешь ты, горлинка сизокрылая? – говорил я, прислушиваясь. – Не о твоем ли горемычном голубчике?» Ах, дедушка, мне казалось, что я слышу голос моей Любашеньки!.. Касаточка ты моя… сердечная!.. Бывало, и ты певала веселые песенки, бывало, и я в круглый год слезинки не выроню!
Дулеб закрыл лицо руками и замолчал.
– Послушайся меня, – сказал старик, – не ходи на Лыбедь. Ведь что прошло, того не воротишь. Подумай-ка хорошенько: разве твоя Любаша не могла умереть!
– Тогда бы, дедушка, я стал ходить на её могилу.
– Эй, дитятко, дитятко, не сносить тебе головы! Ну если заметят, что ты шатаешься по ночам вокруг села Предиславина?..
– Так что ж? Меня убьют?.. Дай-то господи, один бы уж конец?! Ведь я христианин и сам на себя рук не наложу, а жить мне становится куда тошно; видит бог, тошно, дедушка!
– Полно, парень, что ты: иль не хочешь и на том свете увидаться с твоей Любашею? Ведь отчаяние – смертный грех, дитятко! Спроси-ка об этом у отца Алексея… Ах, батюшки-светы, да я и позабыл, окаянный!.. Полно, ещё жив ли он, наш кормилец?
– Как, дедушка, что ты говоришь?
– Так ты не знаешь, что вчера было?.. Еще служба у нас не совсем отошла, как вдруг, откуда ни возьмись, целая ватага княжеских воинов, да все-то пьяные, шасть к нам в гости!.. Вот мы – кто куда попал, а отец-то Алексей не только не хотел бежать вместе с нами, а пошёл ещё навстречу к этим буянам уговаривать их да приостановить, чтоб дать нам всем убраться подобру-поздорову. Сходил бы ты сегодня к нему, Дулеб, да проведал: здоров ли он, наш батюшка?.. А навряд: если эти разбойники и не до смерти его прибили, то уж, верно, изувечили.
Дулеб приподнялся с завалины.
– Погоди-ка, – продолжал старик, – зайди прежде к соседу нашему, Феодору?.. Ты знаешь, где он живет? Вон видишь дом, с высоким-то помостом на четырех столбах?.. Чай, он нынче чем свет ходил проведать отца Алексея. Вот, Дулебушка, христианин-то – не нам, грешным, чета! Говорят, и денно, и нощно стоит на молитве. Постой-ка, постой! Что это такое?.. Посмотри: никак, у ворот его стоят воины?.. Ахти, батюшки! Ну так и есть – с копьями… в кольчугах… Да это, никак, храмовая стража!.. Что за притча такая?.. Уж не взъелся ли на него за что-нибудь жрец Перунов Богомил?.. Избави, господи!.. Я слышал, что он на него давным-давно зубы грызет…
Говоря эти слова, старик вместе с Дулебом пошли к высокому бревенчатому дому, подле которого стояли на страже два воина.
– Доброго здоровья, господа честные! – сказал старик, поклонясь низенько ратным людям и идя прямо в ворота дома.
– Прочь! – закричал грубым голосом один из воинов.
– Что так, молодец? – Не велено входить. – А выходить можно?
– Нет!
– А не знаете ли, господа честные, ради чего отдан этот приказ?
– Узнаешь, как придут за хозяином… Да проходи, добро – мы с вашею братею растабарывать-то не больно любим.
– Дулебушка, – сказал вполголоса старик, – побежим на площадь к княжескому двору: не узнаем ли там чего-нибудь.
Как в ненастную погоду ревет и бушует широкий Днепр, так волновался и шумел народ вокруг Перунова капища и высоких чертогов княжеских. Вся площадь, покрытая густыми толпами любопытных, походила на обширное торжище. Византийские гости и богатые купцы киевские раскидывали шатры и выставляли напоказ свои заморские дорогие товары. Торгующие напитками и съестными припасами строили на скорую руку лубочные балаганы; в одном месте выкачены были бочки с медом; в другом, за деревянными прилавками, стояли огромные кади с
На одной из ступеней широкого крыльца, ведущего в любимый княжеский терем, сидел молодой человек, прекрасной и благородной наружности. Одежда его была из дорогой греческой камки. Он держал в одной руке музыкальный инструмент, похожий на лютню или ручную четырехструнную арфу, и смотрел задумчиво на волнующийся народ; но, казалось, не замечал и даже не видел окружающих его предметов: он носился мыслью по синему морю, омывающему крутые берега угрюмой Норвегии, взлезал на утесистые скалы и прислушивался к шуму горных потоков своей родины.
Плененный Владимиром, который в один из своих морских походов с варягами приставал к западным берегам Норвегии, он не жил, а чахнул на чужой стороне. Напрасно великий князь осыпал его дарами: с каждым днем взоры несчастного певца становились мрачнее и мрачнее; изредка только блистали они огнем вдохновения, и живые струны его молчали по целым дням. Вещий скальд Фенкал был любимцем Владимира: он ел со стола государева, одевался с плеча его, разделял все его забавы и потехи молодецкие, ему завидовали бояре знатные и витязи знаменитые, а бедный певец сохнул от печали и не знал веселых дней. Ему было душно в позлащенных чертогах княжеских, он тосковал о мрачных небесах своей отчизны, о своих неприступных горах, о непроходимых дебрях, об обширных озерах и даже о своей тесной хижине. Там, свободный сын дикой Скандинавии, он пел, когда желал, а здесь, отторгнутый от своей родины, невольник и собственность Владимира, он повиновался не вдохновению, но воле того, кто называл его рабом своим. Бывало, мощный голос его сливался с воем полуночных бурь: он пел о славе древних норманнских витязей; а теперь, тихий и унылый, он выражал одну тоску и скорбь.
Человек пять варяжских воинов подошли к Фенкалу.
– О чем ты призадумался, соловушко великокняжеский? – спросил один из них, ударив его по плечу.
Певец, взглянув на воина, кивнул ему ласково головою, но не отвечал ни слова.
– Уж не тоскуешь ли о светло-голубых очах какой-нибудь красавицы? – продолжал с улыбкою воин.
– Да, Якун, – отвечал певец, – я тоскую об одной красавице, да только она не походит на ваших белолицых девушек. Она неприветлива, угрюмо выглядывает из-за моря синего, любит слушать, как воет ветер меж гор и ревут бури среди лесов дремучих…
– Ай, ай, ай!.. Что ты говоришь? Да как зовут эту суровую красотку?
– У нее много имен, товарищ, а я просто называю её моею отчизною.
– Вот что! Так ты все ещё грустишь по своей родимой стороне. Эх, Фенкал, Фенкал! Кому другому, а тебе как пожаловаться: уж такое ли житье – не житье? Кабы нашему брату было во всем такое довольство, так я бы и ох не молвил.
– Но ты не пленник, а слуга Владимира и оставил охотою свою родину.
– И, Фенкал, не об охоте речь: было бы только житье-то привольное… Да что об этом толковать!