что сама форма парных отношений окажется несостоятельной. То, благодаря чему существа любят друг друга, вместе с тем, делает их любимыми и для других и разрушает утопию парного аутизма.

На самом деле, распад всех социальных форм — это к лучшему. Вы видим в этом идеальное условие для массового и необузданного экспериментирования с новыми взаимодействиями, новыми привязанностями. Пресловутая «родительская отставка» привела нас к конфронтации с миром, которая рано придала нам ясность сознания и предвещает еще не один прекрасный бунт. В смерти пары мы видим рождение волнующих форм коллективной чувствительности — в эпоху, когда секс истрепался в хлам, когда мужественность и женственность походят на поеденные молью костюмы, а три десятилетия непрерывных порнографических инноваций исчерпали всю привлекательность трансгрессии и освобождения. Из всего, чего есть безусловного в родственных связях, мы собираемся соорудить каркас такой политической солидарности, которая будет столь же непроницаема для государственного вмешательства, как цыганский табор. И все, вплоть до бесконечных пособий, каковые многочисленные родители вынуждены перечислять своим люмпенизированных отпрыскам, может стать своего рода меценатством в поддержку социально подрывной деятельности. «Стать автономным» может также означать и: научиться бороться на улицах, занимать пустующие здания, обходиться без работы, безумно любить друг друга и воровать в магазинах.

Круг третий

«Жизнь, здоровье, любовь уязвимы, почему бы труду не быть таковым?»[14]

Трудно вообразить более запутанный для французов вопрос, чем труд. Ни у кого не наблюдается такого болезненного отношения к труду, как у французов. Возьмите Андалузию, Алжир, Неаполь. По большому счету, тамошние жители труд презирают. Возьмите Германию, США, Японию. Там труд почитают. Правда все течет, все меняется. В Японии появляются свои otaku,[15] в Германии — свои frohe Arbeitslose,[16] а в Андалузии — свои трудоголики. Но пока это всего лишь экзотика. Во Франции мы лезем из кожи вон, карабкаясь по иерархической лестнице, но в приватных беседах гордо заявляем о полном презрении к ней. В периоды авралов мы остаемся до десяти вечера на работе, но без всякого смущения подворовываем офисные материалы или пробавляемся на складах предприятия разными деталями, сбывая их потом при удобном случае. Мы ненавидим начальников, но готовы разбиться в лепешку, чтобы получить работу. Иметь работу — большая честь, работать — признак низкопоклонства. Одним словом, налицо — полная клиническая картина истерии. Мы любим, ненавидя, и ненавидим, любя. А всем известно, какой ступор и смятение овладевают истериком, когда он теряет свою жертву, своего хозяина. Чаще всего он так и не оправляется от потери.

В такой, по сути, очень политической стране, как Франция, власть промышленников всегда подчинялась государственной власти. Экономическая деятельность неизменно контролировалась мелочной скрупулезной администрацией. Шефы предприятий, не ведущие свою родословную от государственной аристократии, взращиваемой такими альма-матерями, как Высшая политехническая школа и Нормальная школа администрации,[17] остаются париями в мире бизнеса, и в закулисных разговорах все сходятся на том, что они жалки. Бернар Тапи [18] — вот их трагический герой: его сначала обожали, потом посадили в тюрьму, но он был и остается неприкасаемым. И ничего удивительного в том, что теперь он снова вышел на сцену. Наблюдая за ним, как за монстром, французская публика держит его на безопасной дистанции и, взирая на столь завораживающую гнусность, избегает контакта с ним. Несмотря на весь этот великий блеф 1980-х годов,[19] культ предпринимательства так и не смог привиться во Франции. И всякий, кто решит написать книгу, развенчивающую этот культ, наверняка станет автором бестселлера. Менеджерская культура и литература могут сколько угодно дефилировать по публичному подиуму, они всегда будут окружены санитарным кордоном зубоскальства, океаном презрения, морем сарказма. Предприниматель никогда не станет своим человеком. По большому счету, даже полицейский занимает не столь высокую ступень в иерархии ненависти, как предприниматель. Ведь государственная служба была и остается общим определением доброй работы, бастионом против бурь и наводнений, против golden boys и приватизаций. Богатству тех, кто не на госслужбе, могут завидовать, но никто не завидует их позиции.

И пусть на фоне этого невроза одно правительство за другим объявляет войну безработице и громогласно объявляет «бой за занятость». А меж тем, бывшие ответственные кадры ютятся со своими мобильниками в палатках «Врачей мира» на берегу Сены. Многочисленные усилия Государственной службы занятости так и не приводят к снижению безработицы ниже уровня двух миллионов, несмотря на все статистические ухищрения. А «минимальное пособие по интеграции»[20] и всякого рода мелкая незаконная торговля, по признанию самой Службы общей информации,[21] остаются единственной гарантией от социального взрыва, которым современная ситуация чревата в любой момент. В игре поддержания фикции труда ставками являются психическая экономия французов и политическая стабильность страны. Так плевали мы на эту фикцию! Мы принадлежим к поколению, которое очень хорошо живет и без нее. Которое никогда не полагалось ни на пенсию, ни на трудовое право, ни, тем более, на право на труд. Наше поколение даже нельзя назвать «социально уязвимым»,[22] хотя именно такое определение нам дали самые продвинутые фракции традиционных борцов левого фронта. Потому что быть «социально уязвимым» означает по- прежнему определять себя через сферу занятости, то есть, в данном случае, через ее деградацию. Мы же отвергаем потребность работать и принимаем только необходимость добывать деньги любыми способами, поскольку пока в современном мире обходиться без них невозможно. Кстати, мы уже даже не работаем, а подрабатываем. Предприятие — не место нашей жизни, это место, через которое мы иногда проходим.

Мы не циники. Мы просто не желаем, чтобы нами злоупотребляли. И все эти разговоры о мотивациях, качестве, личных стараниях отскакивают от нас рикошетом, к вящему расстройству менеджеров по персоналу. Говорят, что мы разочарованы в предприятии, что предприятия не вознаградили наших родителей за честный и преданный труд, проворно поувольняв их при первом удобном случае. Но это ложь. Для того чтобы быть разочарованным, нужно было когда-то надеяться. Мы же ничего никогда не ждали от предприятия: мы спокойно осознаем, чем оно является — игрой простофиль с переменной степенью комфорта. Просто нам жалко, что наши родители попали в эту ловушку, что они в это поверили.

Смешанные чувства, вызываемые вопросом труда, можно объяснить следующим образом. Понятие труда всегда соединяло в себе две противоречивые стороны: элемент эксплуатации и элемент участия. Эксплуатация индивидуального и коллективного труда через частное или общественное присвоение прибавочной стоимости; участие в общем деле через связи, соединяющие между собой всех, кто сотрудничает на ниве производства. Эти два элемента порочным образом перемешаны в понятии труда, что и объясняет, по большому счету, индифферентность трудящихся как к марксистской риторике, которая отрицает элемент участия, так и к менеджерской риторике, которая отрицает элемент эксплуатации. Отсюда и вся противоречивость отношения к труду: он одновременно позорный, поскольку отчуждает нас от того, что мы делаем, и любимый, поскольку в него мы вкладываем часть самих себя. Катастрофичность труда была заложена в нем давно: она связана со всеми теми разрушениями, которые пришлось осуществить, со всем, что пришлось искоренить для того, чтобы труд, в конечном итоге, стал единственным способом существования.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату