подоспевших сюда танков), я ужаснулся от услышанного: оказалось, что селяне погребли в одной яме не только наших бойцов и командиров, но и немецких диверсантов, не разгадав в них врагов…
Не стал я открывать людям правду… Повел Юру к тому месту, где был ранен, показал сохранившуюся «вмятину» — след своего орудийного окопа, близ которого погиб младший политрук Лоб, нашел место одиночной ячейки, где укрывался от гусениц немецких танков.
В последующие годы были еще две поездки по местам боев — на Смоленские возвышенности, на кроваво-памятное место Соловьевской переправы и рубежи наших атак в районе совхоза Зайцево на Вопи.
Ходить по тем местам, где ты много лет назад ползал под огнем врага, где видел смерть и кровь, испытывал страх и надежду, — это значило беспощадно тиранить память, всколыхнуть боль души и в который раз спрашивать себя: как уцелел? Потом за письменным столом надо вновь цепенеть от ужаса, мысленно видя огненно-ураганный, кровавый лик войны… Вот охватываю мыслью Смоленское сражение… Как рассказать о нем в книге? Как изобразить гигантское пространство, на котором в надсадном грохоте пылала земля с лесами, селами, городишками, колосилась смерть, унося тысячи жизней, вопила боль, душила злоба, ненависть, отчаяние?.. И безнадежность?.. И надежда?.. Как все это передать читателю, раскрыть перед ним смятенную и обуглившуюся душу воина 1941 года?.. Многоликая, сумбурная, очаговая и неохватная картина битвы… Кто и где имел о ней полное представление?.. Никто и нигде… Пока из штаба в штаб, с фронта в Москву шли донесения, пока разведчики и оперативщики рисовали на картах сводную обстановку на Смоленских и Духовщинских высотах, она, обстановка, уже была другой… Требовались новые решения… Их принимали главным образом там, на местах боев, — каждый солдат и командир переднего края.
Когда пекла в груди боль от воспоминаний о том яростном лете, часто вспыхивала горькая и досадная мысль о немецких диверсантах, их коварстве, о нашей подозрительности к незнакомым людям, пробивавшимся из окружения. Переодетые агенты врага были для нас как раскаленный осколок в теле, который трудно было извлечь…
— Так почему же вы нарекли диверсанта Глинского графом? — однажды спросил у меня Леонид Максимович Леонов. — Графья в России не были самыми плохими людьми.
— Дьявол его знает! Так получилось, — легкомысленно ответил я. Теперь думаю, как мне дальше поступить с этим графом.
Леонов посмотрел на меня с изумлением:
— Еще только думаете?!
— Посмотрю, как он будет себя вести дальше.
Леонов даже побагровел от нахлынувшего негодования:
— И этого вы еще не знаете?! Ну, а общий план романа у вас есть?
— А я иду за событиями войны! Вот и весь план.
— Как же тогда вы распоряжаетесь судьбами своих героев?
— Они сами собой распоряжаются. — Видя нарастающее раздражение Леонида Максимовича, я встревожился и сбивчиво продолжил свои объяснения: Назревает определенная ситуация, и герой поступает согласно своему характеру, но по моей воле.
— Сиюминутной воле?! Ну, знаете, Иван Фотиевич, этак у вашего дитяти, я имею в виду роман в целом, голова может оказаться дегенерата, тело рахитика, а ноги карлика! — Леонид Максимович на минуту отлучился из кабинета и принес прозрачный целлулоидный круг с отверстиями по ободу, линейку и большой лист бумаги, на котором в начертанном круге было множество перекрещивающихся линий и каких-то надписей.
И стал объяснять, как он работает над планом романа. Продумывая сюжет, находит логические точки соприкосновения героев книги в конфликтах, в действии, определяет взаимосвязи событий, композицию и т. д. Все это запечатлевалось им в круге линиями и надписями.
— Пока я не выношу в себе роман в подробностях, не продумаю все, что в нем происходит, его главный смысл, философию, пока не перескажу все Татьяне Михайловне,[13] за письменный стол не сажусь!
Думаю, что неуклюже оправдывался я перед нашим живым классиком. Доказывал ему свое: если в деталях знаю, что и как должно случиться в моей задуманной повести или в рассказе, мне писать не очень интересно. А когда на бумаге, под моим пером, начинают появляться картины, характер героя, они уже сами ведут меня… Поступки диктуются рождающейся человеческой натурой…
Леонов не возражал, но смотрел на меня с сожалением.
Но я действительно говорил ему тогда свою правду. Вот и сейчас, работая над этой книгой, я буквально принуждаю себя сидеть за письменным столом. Мне кажется, что в моих усилиях отсутствует элемент творчества, ибо труд мой слагается главным образом из напряжения памяти, пересказа былых, известных мне со» бытии, расшифровки давних блокнотных заметок…
Когда я уходил из дома Леонида Максимовича, он вдруг обратился ко мне с неожиданной просьбой:
— Вы бываете у Молотова. Спросили бы у него, почему во время войны он запретил спектакль по моей пьесе «Золотая карета»?..
Об этом я услышал впервые и поразился: мог ли Вячеслав Михайлович позволить себе такое?..
Обычно, собираясь к Молотову, я готовил вопросы, которые должен был задать ему, исходя из того, какие события войны описывал в то время. Старался избегать в своих вопросах проблем, связанных со злобой дня, дабы не вынуждать Вячеслава Михайловича нелестно высказываться, что он нередко себе позволял о тогдашнем руководстве страны и партии: оба мы знали, что его дача, как и квартира на улице Грановского, прослушивается. Впрочем, Молотов этому, как мне казалось, не придавал особого значения и не стеснялся разного рода критических суждений о событиях в стране и нелестных оценок деятелей Кремля и Старой площади. Я же, как «продукт своего времени» с армейской закваской, побаивался таких разговоров и уклонялся от них.
На этот раз я застал Молотова стоящим посреди клумбы у крыльца дачи. Он рассматривал цветы.
— Любуетесь? — спросил я, поздоровавшись.
— Коротаю время, вас дожидаясь.
— Извините, чуток опоздал. Охранница не пропустила такси на территорию дачного поселка.
— Я сейчас позвоню! — Вячеслав Михайлович шагнул к крыльцу.
— Спасибо. Не надо. Я уже отпустил машину.
— Тогда идемте в дом или для начала прогуляемся по лесу?
— Давайте прогуляемся, — предложил я. — Только, с вашего разрешения, отнесу на кухню портфель.
— Вы неисправимы, — горько усмехнулся Молотов, догадываясь, что у меня в портфеле, как обычно, вино, фрукты, еще кое-что из съестного. Всем нам, кто навещал Вячеслава Михайловича, было известно, что он получал тогда самую мизерную пенсию (126 р.), жил бедно, и мы не считали возможным приходить к нему с пустыми руками.
Вскоре мы неторопливо шагали по асфальтовой дорожке вдоль забора, отделявшего дачный поселок от железнодорожной платформы Ильинское. В руке у Молотова — изящная темная трость; он любил напоминать, что ее подарил ему бывший британский посол сэр Арчибальд Керр.
— Ну, что нового в литературе? — с привычной для него иронией спросил Молотов. — Новый Чехов не объявился?
Я тут же вознамерился сказать, что на днях гостил у Леонида Леонова и тот интересовался причинами запрета в войну его «Золотой кареты». Но вдруг из кустов, подступавших к дорожке, с треском вырвалась овчарка, зажав в клыках палку и таща за собой мальчишку, который держал собаку на поводке. От неожиданности мы остановились, потеряв нить нашего разговора. А когда зашагали дальше, Молотов спросил:
— Остался у вас в книжке эпизод о Сталине и Берии на Холодной речке?.. Ну, помните, я