Итак, моя поездка к Шолохову закончилась почти бесславно, однако память о ней я храню как большую, дорогую удачу в жизни. Шолохов обещанную главу не прислал. Для этого были свои причины, но о них пока умолчу. Не нашел я главу потом и в опубликованном романе «Они сражались за Родину». Что с ней? Так и не знаю. Ведь было еще несколько встреч с Михаилом Александровичем в Москве. Но спросить не решался, а он ни намеком не напоминал о том памятном вечере в Вешенской… Но я не могу не забежать в своем повествовании далеко вперед. Последняя встреча с живым русским классиком была вскоре после празднования его семидесятилетия. Мы, группа друзей, решили преподнести Шолохову коллективный подарок. Анатолий Иванов и Владимир Фирсов заказали в Загорске (ныне Сергиев Посад) у знаменитого мастера-резчика по дереву полуметровую матрешку. Называть так эту ювелирную работу не хотелось бы, но тогда не будет понятен ее смысл. Верхняя «оболочка» являла собой похожего лицом на Михаила Шолохова русского богатыря в шлеме, кольчуге, со щитом и копьем-пером в руке. Вторая, меньшая, изображала Марию Петровну, а остальные — всю шолоховскую «династию» по старшинству. На днище матрешки мы поставили свои автографы.
В субботу, 19 июля 1975 года, Михаил Александрович и Мария Петровна уезжали из Москвы. Мы с Михаилом Алексеевым приехали на Казанский вокзал и, как было условлено, в депутатском зале встретились с Анатолием Ивановым, Владимиром Фирсовым, Юрием Бондаревым и Николаем Свиридовым — председателем Госкомитета по печати РСФСР. Шолоховы почему-то задержались. Потом нам сказали, что они подъедут прямо к поезду «Тихий Дон».
Мы заторопились на посадочную платформу и увидели у вагона поезда черную «Волгу»… Зашли в салон… Приветственные слова, объятия. Анатолий Иванов вручил Михаилу Александровичу наш подарок.
Он сидел у окна напротив Марии Петровны… Гладко побритое, чуть розовое лицо, жидкая белая шевелюра, белая ниточка ровно подстриженных усов (казалось, они наклеены), влажные глаза. Видно было, что Шолохов болен и чуточку во хмелю.
Стали прощаться. Я выходил из купе последним.
— Как хохлу живется в Москве? — спросил Шолохов при прощальном объятии.
— Так я же хохол московского разлива, — банальной шуткой ответил я. Окацапленный хохол…
Шолохов коротко хохотнул и пояснил Марии Петровне:
— Это Стаднюк… Помнишь, двадцать лет назад мы с ним в Вешенской песни пели?..
Поезд стоял еще минут пять. Мы толпились на перроне у окна купе Шолохова, смотрели на него сквозь грязное стекло. А он ежился под нашими восхищенными взглядами.
Вдруг появился Анатолий Калинин. Торопливо нырнул в вагон и, зайдя в купе, стал о чем-то разговаривать с Шолоховым. Фирсов протер носовым платком оконное стекло и стал их фотографировать.
В сумятице проводов я ощутил на себе несколько непростых взглядов Шолохова — вначале, когда стоял последним у дверей купе, а затем сквозь стекло вагона. Не думаю, что это мне показалось. Пронзительные, таящие какой-то загадочный для меня смысл взгляды… Что они значили? Есть у меня некоторые догадки, но говорить о них не смею… До этого мы не виделись с Михаилом Александровичем лет семь. При последней, предшествующей проводам встрече сидели в номере Шолохова в гостинице «Москва» Виталий Закруткин, Анатолий Софронов, Борис Иванов и я. Шолохов стал нахваливать мой роман «Люди не ангелы» и дружески поругивал Закруткина за главы «Казаки в Болгарии» из знаменитого романа Виталия Александровича «Сотворение мира». Мне было неловко хотя бы потому, что любил я Закруткина не только как талантливейшего писателя, но и как брата. И мучил меня вопрос: читал ли Шолохов мою «Войну»? Я послал ему издание с двумя первыми книгами… С чувством собственной виновности понимал, что именно ему надо было писать эпопею о войне. Это воистину был бы памятник!..
Но вернусь к нашим не сбывшимся тогда из-за непонимания руководства армии мечтам о военно- художественной студии. Только сейчас, в наши дни, она здравствует на благо духовного здоровья российских Вооруженных Сил. Сложилась студия уже из генерации молодых писателей и постепенно, не без успехов, обретает творческий размах.
Странное это состояние — искренняя любовь к армии с ее сложной казенной средой обитания, с невероятно трудной жизнью сообщества людей в военной форме, людей разных возрастов и профессий, выполняющих тяжкий и несомненно почетный долг служения народу… Любовь с памятью сердца о напряженной, почти подневольной будничности солдатских казарм, с их жесткими, строго регламентированными порядками… И наряду с любовью, сопереживанием — острое ощущение своей беспомощности перед стоящей над тобой многоступенчатой властью, ощущение зависимости от нее и поэтому неуверенности в завтрашнем дне. Любовь и почтение к профессии воина, сострадание к казарменному люду живут во мне и сейчас.
Но живет и память о своем былом армейском бессилии, угнетенности чужой недоброжелательностью, а порой и откровенной завистью к писательскому положению. Кое-кому очень хотелось, например, проверить, правильно ли я плачу членские партийные взносы, не утаиваю ли величину сумм своих литературных гонораров. Было у отдельных моих сослуживцев острое желание обязательно уличить меня хоть в чем-то. Доходили слухи и о разговорах в некоторых кабинетах: «Да он в отдельные месяцы зарабатывает денег больше, чем получает начальник Главпура…»
Не могу грешить против своих коллег по редакции журнала «Советский воин». Там, в общем, царило взаимное доброжелательство и дружеское понимание. Главный редактор В. В. Панов, а потом и другие редакторы (Б. А. Борисов, Ф. И. Царев), учитывая мое «ключевое» положение в редакции и видя, сколь усердно тружусь я в своем отделе и привлекаю к участию в журнале видных писателей, в канун почти каждого праздника Советской Армии представляли меня к званию «полковник», что соответствовало моей должности. Но документы куда-то бесследно исчезали.
— Вы что, на службе своим сочинительством занимаетесь? — будто в шутку спросил меня однажды генерал Миронов. — Или по ночам пишете?
— По ночам готовлюсь к госэкзаменам, — ответил я. — Заканчиваю заочный институт. А пишу в выходные дни и во время очередных отпусков.
— Значит, на службу приходите дремать… Не отдаете всех сил делу, которое вам поручено. Не отдохнувший работник — плохой работник.
— Но ведь тысячи офицеров из войск учатся в заочных вузах — военных и гражданских. Это не во вред их службе. А мои повести и рассказы тоже, полагаю, приносят пользу армии…
— Что сейчас сочиняете?
— Написал для «Мосфильма» киносценарий по мотивам своей повести «Человек не сдается». Если примут — это будет первый фильм о начальном периоде войны.
— Кто из режиссеров берется ставить?
— Взялся было Владимир Басов. Но что-то у него не сложилось. Теперь заинтересовался режиссер Дамир Вятич-Бережных. Сейчас он заканчивает снимать фильм о французской эскадрилье «Нормандия».
— Ну, что ж, желаю успехов, — сказал генерал, пожав мне на прощанье руку.
Кажется, именно в тот день я почему-то глубоко почувствовал, что пора мне писать рапорт об увольнении из армии… И это в тридцать шесть лет! Можно было бы еще служить и служить. Да и при том хотелось дождаться присвоения звания полковника, покрасоваться в папахе… Но чутье подсказывало: надо уходить и переводить свою судьбу на другие рельсы.
Рапорт был написан и передан по команде начальнику Главпура генерал-полковнику Желтову. Через несколько дней мне сообщили о его резолюции: «В увольнении отказать. Армии тоже нужны свои писатели».
Но я уже настроился на гражданскую жизнь. Написал второй рапорт с более убедительной мотивировкой: никак не могу совмещать службу в армии с творческой работой. Стал ждать. Отсутствие ответа вселяло надежду, что попаду в очередной приказ министра обороны, — тогда как раз начиналось сокращение армии и флота.