— Свадьба в декабре. — Пауза. — Когда ты домой вернешься.

Я смотрю в окно на густой холодный снегопад, на облака, серые, будто асфальт.

— Ты маме сказал? — спрашиваю я.

— Нет.

За обедом официант усаживает меня за столик со старым евреем; тот читает потрепанную черную книжечку и бормочет — должно быть, на иврите. Старый еврей совсем не похож на моего отца, но манерой держаться напоминает многих отцовских друзей со студии. Еврей старше, с бородой, но после ноябрьского обеда с отцом я впервые ем так близко от мужчины. Я почти не притрагиваюсь к сэндвичу, тонюсенькому и черствому, и к остывшему овощному супу тоже. Съедаю мороженое, выпиваю «Тэб», собираюсь закурить и понимаю, что здесь не курят. Ковыряю сэндвич, оглядываю переполненный вагон-ресторан, замечаю, что все официанты черные, а пассажиры — по большей части старики и иностранцы. Снаружи мелькает пейзаж цвета сепии, саманные домишки, молодые матери в обрезанных джинсах и блузках с бретельками поднимают красных младенцев, показывают им поезд, вяло машут проезжающим вагонам. Пустые автокафе, громадные, явно заброшенные помойки, опять саманные дома. В купе я разглядываю шмотки на полке, в наушниках Бой Джордж поет «Церковь отравленного разума», песню с кассеты, которую в ноябре купил мне отец.

Ночами фигово. Не могу спать даже после валиума, от него лишь впадаю в прострацию, шагаю по купе — там особо не погуляешь, — стараясь не падать, когда поезд разгоняется по пустыням, внезапно тормозит без предупреждения, и в сумеречном вагоне меня резко дергает. Поднимаю занавески, ничего не вижу, только уголек сигареты светится в оконном стекле. На развязках, как правило, объявляют, что на пути надуло песка, а один раз, около трех ночи, — что-то про койота. Я ненадолго засыпаю и прихожу в себя, когда на границе Аризоны поезд въезжает в грозу. Полная темень, и вдруг пурпурные, фиолетовые молнии расцветают по всему небу, на несколько секунд освещая городишки. Поезд их минует — вокзальные колокола, мерцание красных вспышек, фары одинокого пикапа застыли на переезде, ждут, а поезд громыхает в ночи, и кошмарные городишки уменьшаются, исчезают, отдаляются друг от друга, а я еду поездом не потому, что не люблю летать, и не потому, что хочу увидеть свою страну, — я не желаю лишние три дня торчать в Лос-Анджелесе с отцом и Шерил, или с Грэмом, или с матерью. Закрытый универмаг, неоновая вывеска бензоколонки, поезд тормозит, ползет дальше, без толку оттягивать неизбежное, опускать занавески.

Наутро в вагоне-ресторане знакомлюсь с богатым парнем из Венесуэлы. В спортивной куртке от Ива Сен-Лорана, тоже в Лос-Анджелес едет. Только что из Сальвадора, все болтает, какая красивая страна, да как часто ее недооценивают, да на каком концерте Лайонела Ричи[32] он там побывал. Мы ждем завтрака, парень листает последний «Пентхаус», а я смотрю в окно: на красной глине проступают бесконечные заплаты полей и башни нефтеперегонных заводов, трейлерные стоянки и вышки ретрансляции. Открываю блокнот, пытаюсь разобраться с докладами, что нужно переписать еще с прошлого семестра, но выдыхаюсь, не успев начать. Семья, пять человек, выходит из «Пиццы-Хат», и один ребенок машет поезду — интересно, кто водит детей завтракать в «Пиццу-Хат»? — а венесуэлец машет ребенку, а потом улыбается мне.

Я медленно ем, притворяюсь, будто целиком поглощена несвежей картофельной запеканкой и резиновыми, с одной стороны почерневшими оладьями, чтобы венесуэлец не задавал вопросов. Иногда поднимаю глаза, смотрю в окно, за окном — выгоны и коровы на выгонах. Достаю из кармана валиум, стискиваю в ладони. Кроме богатого венесуэльца только что из Сальвадора, единственный мой примерно ровесник — невзрачная негритянка с грустным лицом. Она смотрит на меня через весь вагон, и от этого я сжимаю валиум сильнее. Жду, пока девушка отвернется, и в конце концов глотаю таблетку.

— Голова болит? — вопрошает венесуэлец.

— Да. Голова. — Я застенчиво улыбаюсь, киваю.

Негритянка снова глядит на меня, встает, и за ее столик садится тотально жирная пара, вся в бирюзе. Венесуэлец рассматривает разворот «Пентхауса», потом глядит на меня, улыбается — может, отец был прав, он две недели назад сказал мне по телефону: «Тебе бы, детка, в „МГМ“ податься», — но удивительно, как земля то и дело словно вылетает из-под колес, когда рельсы пересекают шоколадные реки или овраг.

Звоню своему брату Грэму со станции «Амтрак» в Фениксе. Грэм в Венеции, лежит в горячей ванне.

— Он упорствует, — говорю я после паузы.

— Какой скандал, — отвечает Грэм.

— Он упорствует, — повторяю я.

— Да какая разница?

— Ты укурился.

— Нет.

— У тебя голос грустный, когда ты укурен. Ты укурился.

— Я еще не курил.

— Передо мной вот торговый автомат. Размером с двуспальную кровать, — сообщаю я. — Поговори с ним. — Я закуриваю. Тошнотворный вкус.

— Что? — спрашивает Грэм. — Ты мне зачем звонишь? — А потом: — Поговорить с… ним?

— Может, поговоришь с ним? Может, сделаешь что-нибудь?

— Ох блин. — Я слышу, как Грэм вдыхает, потом выдувает что-то — медленно. Тональность падает на три октавы. — Например?

— Просто… поговори с ним.

— Да мне он даже не нравится.

— И что, ты плюнешь и будешь смотреть, что он творит?

— С чего ты взяла, будто я смотрю, что этот осел творит?

— Ты же говорил, Грэм, ты говорил… — Я вот-вот разревусь. Сглатываю, пытаюсь взять себя в руки. — Ты говорил, она девять раз «Танец-вспышку»[33] смотрела. — Я тихо всхлипываю, кусаю костяшки. — Ты говорил, это ее… — пауза, — …любимый фильм.

— Она его смотрела, наверное… — Он умолкает. — Да, по-моему, девять раз.

— Грэм, пожалуйста, ну хоть теперь…

— Она не так уж плоха, — наконец произносит Грэм. — Вообще-то, довольно интересная.

Валиум, прячусь за занавесками, снаружи — станции, испанский стиль, вывески, предлагающие «Иглы» или «Барстоу», ночью машины катят по пустыне в Лас-Вегас, опять дождь, сильнее, молнии озаряют рекламные щиты на дороге в Рино, крупные капли долбят в стекло, плющатся. Я пугаюсь и реагирую так: моргаю. По громкой связи объявляют: «Все, кто говорит по-французски, пожалуйста, пройдите в салон», и просьба кажется такой соблазнительной, такой неуместной, что я причесываюсь, беру журнал и отправляюсь в салон, хотя по-французски не говорю. В салоне, судя по всему, ни единого француза, и помощь француза вроде бы никому не требуется. Сажусь, глазею в окно, листаю журнал, но напротив меня пьяная женщина, она разговаривает как бы сама с собой, но вообще-то — с жирной бирюзовой парой, а те пытаются не обращать внимания. Женщина бормочет про кино по «Эйч-Би-О», которое она видела, пока жила у сына в Карсоне.

— Вы «Мистера Маму»[34] видели? — Пьяная клюет носом.

— Нет, — говорит жирная женщина. Обнимает бирюзовую сумочку, что лежит на коленях — утопла в коленях.

— Чудненькая киношка — просто чудненькая. — Пьяная умолкает в надежде на ответ.

В салон входит бедная на вид пара с тремя маленькими детьми, и мать начинает играть с одним из детей в какие-то резинки. Я наблюдаю, как младший съедает кубик масла, — я надеялась, он не станет.

— Вы не видели «Мистера Маму»? — опять вопрошает пьяная.

Бирюзовая женщина говорит:

— Нет. — А ее муж ощупывает узкий галстук с кусочком бирюзы на конце и скрещивает слоновьи ноги.

Вы читаете Информаторы
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату