во след сопущих, единем ужем (веревкою) связавше, влачаху; как они льстили других на песни и на плясанье и на игранье; как некто, муж свят, зря из своей палаты, повеле иред собою плясати — играти и взем сребреницу вдаст сопельнику; как бесы послали эту сребреницу отцу своему сатане в бездну; как он возрадовался этому пагубному дару особенно потому, что он был от христиан, повелевая понуждати их на игры и на плясания и на иное, еже есть им в любовь… Все это было видено душевными очами и написано на пользу дабы бежать проклятых игр бесовских, пачеже удаляться плясания, да не со дьяволом осужденным быть в вечный огонь. Подобные образные представления конечно действовали еще с большею силою на убеждения людей, чем простые слова запрещения.

С течением времени поучения с этою идеею шли дальше, рассматривали подробнее все виды мирских утех и осудили окончательно все, что сколько-нибудь выражало удовольствие, утеху, забаву, увеселение. Еще в первых поучениях и запрещениях шпильман (шпынь, насмешник) рекше глумец, плясец, гудец, свирельник, скомрах, как и вся шпильманская мудрость, смехотворная хитрость, скомрашное дело, приобрели самое отверженное значение, наравне со всякими потерянными людьми и особенно с еретиками и со всякою ересью. Все эти имена, как и самое слово еллинский стали омерзительными: в понятиях людей благочестивых. Это было поганство, т. е. язычество в простом переводе слова; но тоже слово стало обозначать, как и теперь обозначает, всякую нечистоту и мерзость. Русское общество, конечно, не имело и малейшего понятия о языческих грехах еллинизма. Покорное святыне водворяемых правил и новых уставов жизни, оно всякое слово этих правил и уставов, принимало с полною чистою и сердечною верою; оно относилось к ним с робостью малосмысленного первоука, изумденного, пораженного авторитетом учителя. Эту необыкновенную робость и принижение мысли мы скоро замечаем в тех многочисленных вопрошениях, какими русский ум пытал своих первых наставников (Вопросы Кирика и т. п.). В некотором смысле, для того времени, это было своего рода вольнодумство, вольная дума, искавшая и жаждавшая истины, которой она и требовала от своих первых наставников. Очевидно, что все сказанное наставниками и было для нее искомою истиною. Наставники же, воспрещая то или другое греховное обстоятельство жизни, соединяли с именем этого обстоятельства своя особые, еллинские же или византийские понятия, для которых в живой русской действительности, кроме внешней формы, не заключалось никакого жизненного смысла или этот смысл был вовсе не таков, каким он представлялся в уме наставников. Так в числе запрещенных игр было указано, напр., конское уристание. В еллинском Царьграде, на еллинском ипподроме, о великолепии которого трудно было и мыслить русскому уму, эти конские ристания в действительности были языческим спектаклем, где зеленые и голубые возницы были посвящены, одни матери земле, другие небу и морю; где колесницы, запряженные 6 лошадьми ехали во имя высшего языческого божества, запряженные 4 лошадьми, везли изображение солнца, а запряженные двумя, черною и белою — изображение месяца, и т. д. Потеха была чисто языческая. Но сколько же языческого представляла наша древняя скачка на диких степных конях, подобная по всему вероятию скачкам теперешних степняков? Другая запрещенная игра, шахматы, вероятно и принесенная к нам самими же византйскими христианами, точно также в нашем быту не могла иметь никакого языческого смысла; но тем не менее отвергалась, как предмет идолослужения. Об ней писали: «Аще кто от клирик или колугер играеть шахмат или леки (кости), да извержет сана; ащель дьяк (причетник) или простец (мирянин) да приимуть опитемью 2 лета о хлебе и о воде, одиною днем, а поклона на день 200; понеже игра та от беззаконных халдей: жрецы бо идольские тою игрою пророчествоваше о победе ко царю от идол, да то есть прельщенье сотонино». Очень нередко именно такими соображениями, вовсе не приложимыми к древнему русскому быту, и руководились первые наши наставники в правилах и уставах жития. Конечно, всякий предмет народной забавы и утехи носил в себе в какое-то время языческие черты или просто служили язычеству; но так было по той причине, что в какое-то время вся жизнь человека была язычеством, поэтому, не только какая либо игра, но и все предметы повседневного быта, вся домашняя утварь, начиная с печного горшка, тоже приносимы были на службу тому же язычеству. Аскетическая идея в своих отрицаниях и отвержениях вовсе не различала языческих идей от вещественных предметов или от простых порядков жизни и стремилась все сравнять и привести в один образ и в одну меру, в одно положение.

Общество должно было устроиться, как монастырь, как пустынножительство, водворить повсюду обет молчания, обет непрестанной молитвы, отдаваясь лишь работе дня, необходимым житейским трудам и занятиям. От жизни отнимался один из существенных элементов ее развития, отнималась целая область ее поэтических стремлений, которые конечно не приводили же к одному только разврату, но содержали в себе, как и всегда содержат, источник жизненной силы и для нравственного совершенствования. Было необходимо только отличить этот добрый источник от того зла, каким он не всегда же и окружался. Но, верная своему началу, аскетическая идея не должна была делать подобных различий. Поэзия в ее глазах была вообще смрадом и скаредием греховной жизни, поэтому именем бесовской песни, басни, кощунов, глумления, она безразлично обозначает всякий памятник народного словесного творчества, равно как и всякую игру бесовским угодием. безчинием, бессрамием; все это были дела бесовские, обычаи треклятых еллин, греховные уже потому, что исходили из греховного источника, из области свободного чувств управляемой, как доказывали, исключительно дьяволом в сущности аскетическая идея, отрицала все то, что в своей живой совокупности имеет свое великое имя. Она отрицала народность, русскую своеобразную культуру, не с одной языческой стороны, но и со всех сторон свободного независимого развития народных дарований и народных умственных сил. Она отрицала живую русскую народность во имя одной исключительной формы византийского, и по преимуществу восточного, быта.

Само собою разумеется, что господство аскетической идеи должно было поддерживаться и всегда поддерживалось монастырем, из которого постоянно и оглашалась гроза суровых обличений и запрещений. Мирская власть, пребывавшая сама в той же мирской жизни, никогда, сама по себе, не доходила до аскетических умозрений и не поднимала гонений на свою же мирскую общественность. Она по необходимости становилась только покорною исполнительницею правил и, предписаний, исходивших из уединенных и отверженных от жизни келлий. Из этих то богомольных и благочестивых обиталищ и разносилось обличительное слово, напоминавшее время от времени мирским людям о жизни праведной. Лишь отсюда и мирская власть получала усердные воззвания действовать против мирских увеселений, как подобало ее грозной державе. Таким образом запрещения мирских утех сначала восстановлялись путем частных, так сказать личных проповедей, со стороны только наиболее усердных подвижников монастырского жития и впоследствии уже, едва ли не со времени издания Стоглава, были приняты, как общее постановление, т. е. вошли в круг правительственных действий. Еще в начале XVI ст. правительство, т. е. общая власть, стоит как бы в стороне от этого дела, и потому, напр., в 1505 г. игумен Елизарова монастыря Панфилей частным путем обращается к градским властям Пскова, прося их державу унять беззаконные игрища, какие происходили там по случаю праздника Рождества Иоанна Предтечи, 24 июня. Он пишет: Сице бо еще есть останок неприязни в граде сем, и зело не престала зде еще лесть идолская, кумирское празнование, радость и веселие сатанинское, в нем же есть ликование и величание диаволу и красование бесом его в людех сих, не сведущих истины… Егда бо приходит велий праздник день Рождества Предтечева, и тогда, во святую ту нощь, мало не весь град взмятется и взбесятся, бубны и сопели, и гудением струнным и всякими неподобными играми сатанинскими, плесканием и плясанием, и того ради двинется, яко в поругание и в безчестие Рождеству Предтечеву, и в посмех и в поругание и в укоризну дни его; въстучит бо град сей и возгремят в нем людие… стучат бубны и гдас сопелий и гудут струны. Женам же и девам плескание и плясание, и главам их покивание, устам их неприязнен кличь и вопль, всескверные песни, и хребтом их вихляние, и ногам их скакание и топтание; ту же есть мужем же и отроком великое прелщение и падение; но яко на женское ж девическое шатание блудно и възрение, такоже и женам мужатым, беззаконное осквернение, тоже и девам растление… Тако ли есть христианом православным вера и чин? И сия ли есть христианская лепота и закон?.. Господье мои, благочестивыи мужи, властели сущии, грозная держава града сего! восклицает игумен. «Уймите, храбрским мужеством вашим от такого начинания идолского служения богозданный народ сей». Нет сомнения, что подобные монастырские частные воззвания к державным градским властям начались в одно время с распространением монастырской жизни. Задолго до общих правительственных запрещений, они уже тяготели над обществом, как правительственный же закон.

Поучения действовали на общество воспитательно и, само собою разумеется, что по их идеям

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату