фантазировать, представляя себе инфернальную конкретику «трудовых будней» и «всенародных праздников», — он ограничивался тем, что шлифовал — с каждым годом все искусней — драгоценные осколки прежней России, навеки засевшие в его сердце. Не было такого опыта и у другого русского гения — Набокова, писавшего о «слепых наплываниях» Родины, о невозможности прочесть само имя России на обломке, найденном «в дыре огромной»: «Р, О, С, — нет, я букв не различаю»…

Находясь в добровольном изгнании, Элиаде вряд ли мог иметь иную информацию о социалистической Румынии, кроме обычной, газетной, т. е. заведомо лживой; к этому, пожалуй, можно присовокупить рассказы знакомых, посетивших Бухарест, — но что может увидеть в «заповедном» городе случайный турист и даже дипломат? Только то, что власти предержащие сочтут нужным ему показать. Тем более поразителен «фантастический реализм» Элиаде, его диковинно точное бытописательство «солнечной» преисподней, где «с пяти утра до самого вечера светло», но «никогда не видно солнца, самого солнца», где один замордованный страхом персонаж, только понизив голос до шепота, осмеливается предложить другому: «Пошли пивка попьем»[104] , а декан института может приказать студенту, потерявшему левый глаз, привести свою внешность в соответствие с опечаткой в медицинской справке и явиться на занятия с повязкой на правом глазу…

Но, разумеется, «конечное уравнение» Элиаде ни в коей мере не сводится к диссидентскому сюрреализму с региональным привкусом; намеренно кафкианские приемы в описании послевоенной Румынии призваны лишь оттенить и подчеркнуть вневременную и внепространственную субстанцию его повестей и рассказов, подлинными героями которых следует считать не реальных людей, а их символико- мифологические прообразы. Казалось бы, к примеру, что Агасфер, или Вечный жид, — фигура и без того скорее символическая, нежели историческая, однако в том же «Даяне» автор уточняет, что «Агасфер — это своего рода anima mundi, мировая душа, но все и гораздо проще, и гораздо глубже. Потому что на самом деле Агасфер может быть любым из нас». Если с такой же точки зрения взглянуть на Андроника из повести «Змей», то этот молодой человек в темных очках окажется не только лунным андрогином, избегающим солнечного света, но и воплощением Мирового Змея, тогда как бенгальская девушка Майтрейи из одноименного романа предстанет парадоксальной инкарнацией позитивных, «солнечных» сторон женской натуры. Художник-сновидец Егор из «Девицы Кристины» — огненная, героическая ипостась мужского естества, а его возлюбленная-суккуб Кристина — олицетворение зловещих, мертвенных аспектов. Луны- Гекаты. Читатель сам без труда отыщет множество примеров такого раздвоения героев в текстах румынского писателя-эзотерика.

Исходя из этой принципиальной неоднозначности всего сущего, можно попытаться осмыслить, к чему же сводится, в конце концов, «конечное уравнение» Элиаде. Оно, как мне кажется, состоит в постижении глубинного тождества таких вроде бы противоположных понятий, как жизнь и посмертное существование, сон и явь, пространство и время, память и беспамятство; иными словами, мы имеем здесь дело с пресловутой формулой «единство и борьба противоположностей», набившей оскомину, быть может, именно потому, что она подавалась нам как одна из заповедей материализма. В действительности же нет ничего более враждебного диалектике, чем материалистический, механистический взгляд на мир, — и в этой вражде не может быть места никакому «единству». Диалектика — категория прежде всего духовная, она состоит, по словам Элиаде, в «необходимости преодоления противоречий, в устранении двойственности, присущей человеческому состоянию, без чего невозможно постижение высшей реальности»[105]. В повести «Без юности юность» он высказывается еще определеннее: «Для веданты — так же, как для даосизма, — грань между противоположностями стирается, если смотреть на них в определенной перспективе, добро и зло теряют смысл, и бытие сливается с небытием в Абсолюте». Эти истины, на мой взгляд, и являются тем решением, которого не знал гениальный математик Константин Оробете. Построенные на основе такого, по сути дела, бесконечного уравнения, шедевры Мирчи Элиаде допускают неоднозначную трактовку хотя бы потому, что решение обычно заключено в одной-двух последних строках и вряд ли может быть предугадано заранее. Невозможно со всей определенностью судить, погибают ли герои рассказов «У цыганок» и «Даян» уже в самом начале повествования, остаются ли в живых вплоть до развязки или текст описывает их переход в инобытие, сопровождающийся видениями более конкретными и яркими, чем сама реальность, ибо в них сквозит единый для сущего и не-сущего символический стержень. «Благодаря символам мир становится прозрачным, сквозь него просвечивает трансцендентность», — писал сам Элиаде в своем знаменитом трактате «Священное и мирское»[106].

Как бы развивая эту мысль, современный математик и теолог, знаток каббалы Адин Штайнзальц утверждает: «Весь мир состоит из моделей и символов, объединенных по воле Творца в единую картину, совершенство которой исключает возможность любых заведомо неадекватных изображений ее фрагментов. Не только человеческое тело, но и любой предмет в материальном мире служит неким символом. Тем, кому известно внутреннее значение этих символов, реальность представляется более ясной и постижимой»[107]. Этим бесспорным высказываниям позволительно противопоставить утверждение обратного порядка, согласно которому наш худосочный трехмерный мир благодаря живой воде символов расцветает, невероятно усложняется, превращаясь в поистине непостижимый многослойный, полнокровный, таинственный универсум, каждое проявление которого, будучи по-своему уникальным и неповторимым, воспроизводит в миниатюре тот или иной аспект целокупности бытия.

Обе формулы кажутся взаимоисключающими лишь с точки зрения современного менталитета, вскормленного пресным картезианским дуализмом; для традиционного (архаического, магического) сознания, исследованием которого всю жизнь занимался Элиаде, «прозрачность» и «многомерность» мира, насыщенного символами, не только не исключают, но и дополняют друг друга: «Символы включают в себя совокупность идей, объединенных не аналитическим, а синтетическим способом. Они дают основание для бесконечного множества толкований и ассоциаций, вплоть до взаимодополняющих и противоположных»[108].

Мифологизированная мысль не выносит лишь одного — упрощения, уплощения космоса, превращения его в тот самый блин, что вышел комом. Действительность для «дологического» мышления — это прежде всего волшебное действо, призрачный карнавал, одновременно устрашающий и чарующий, ристалище судеб, игрище существ и сущностей, непостижимых для «чистого разума», созданных из того же материала, что и наши сны. На космических подмостках сказки, сна и мифа нет четких границ между живым и мертвым, мыслимым и реальным, грезами и явью. Если бы мы обратились к индийцу ведической эпохи, чтобы выведать у него истинную сущность бога Сомы и одноименного ритуального напитка, он ответил бы нам, что Сома — это «самославный вритроубийца», «сок троякий, сладостно-крепкий», «гусь — предводитель стаи», «гимнотворец, творящий гимны», и т. д.[109] Каждый из этих ответов был бы стопроцентно верным и в то же время нисколько не умалял бы достоверности всех прочих объяснений, ибо мифологическая, сотканная из символов вселенная по определению схожа с математическим понятием бесконечности, наималейшая часть которой равна любой другой ее части, а также всему целому.

Здесь нельзя не вспомнить выдвинутую Нильсом Бором «концепцию дополнительности», согласно которой достоверное описание многих объектов внешнего мира можно дать «только путем одновременного соположения, казалось бы, противоречащих друг другу образов и слов; например, свет — это одновременно и поток частиц, и волновое явление. <…> Поэтому сейчас возможность, а часто и настоятельная необходимость использования двух и более различных способов описания одного и того же явления не подлежит сомнению»[110]. Такого рода концепции обычно трактуются как доказательство общности целей, стоящих перед позитивной наукой и мифопоэтическим осмыслением бытия, как довод в пользу «мирного сосуществования» идей Парацельса и Парсонса, Якоба Бёме и Эриха Фромма. Мне же кажется, что подобные «примиренческие» теории — всего лишь запоздалое признание торжества архаического сознания над мешаниной современных научных гипотез, капитуляция исчерпавшего свои возможности, бесплодного менталитета XX века перед неисчерпаемой традиционной мудростью.

Текучесть, пластичность, сложносочиненность и бездонность бытия, каким его видели наши предки, отражается в наших снах и явственно проступает в фольклорных образах, в сказочных мотивах, которые

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату