я видел глаза Беллини — черные, полные огня, словно мечущие искры. Я чувствовал, как этот взгляд меня испепеляет». Но как ни был Казакова влюблен в этого поддельного кастрата, он все же заподозрил обман: «Итак, я в конце концов сообразил, что за кого бы себя ни выдавал этот псевдо-Беллини, на деле он — переодетая девица дивной красоты. Тут мои мечты вырвались на волю и я влюбился без памяти»11. Далее, едва Тереза вернула себе женский облик, роман развивался уже беспрепятственно, однако, так как страсть к маскараду была для XVIII века типична, Казакова наслаждался двойственностью своих чувств вплоть до первой ночи: минутой прежде, чем он заключил Терезу в свои объятия, он попросил ее снова надеть костюм кастрата и предстать перед ним в мужском облике — такой, какой он увидел ее в первый раз.
Эта история вдохновила Бальзака на одну из его знаменитых новелл, в которой вполне правдоподобно изображается быт барочного Рима. Если Казакова влюбился в кастрата, при ближайшем рассмотрении оказавшегося женщиной, французский скульптор Сарразин до безумия увлекся сопранистом, которого ошибочно принял за молодую девушку. Впрочем, этой страсти не суждено было продлиться: француз не подумал о покровителе юного певца, ревнивом кардинале Чиконьяра, а тот попросту велел его убить.
Даже Монтескье, никогда не устававший критиковать римские нравы, однажды вынужден был признать, сколь возбуждающим бывало обаяние некоторых певцов: «В мое время в театре Капраника в Риме были два кастратика, Мариотти и Киостра, одетые женщинами, и никогда в жизни не видал я созданий прекраснее. Они могли бы внушить страсть к Гоморре всякому, чей вкус хоть немного развращен подобными склонностями, Один молодой англичанин, вообразив, будто один из этих двух певцов — женщина, отчаянно в него влюбился и оставался влюблен более месяца12.
Из всех известных нам примеров мужской дружбы самые совершенные, самые близкие и вместе с тем самые чистые отношения, продолжавшиеся всю жизнь, связывали Метастазио и Фаринелли. Как уже упоминалось, поэт и кастрат одновременно дебютировали в Неаполе. Родившаяся в тот день дружба постепенно переросла в глубокую привязанность, особенно окрепшую в продолжение двадцати лет, проведенных певцом в Мадриде. Нет ничего трогательнее их обширной корреспонденции, из которой до нас, к сожалению, дошли только письма Метастазио — каждая их строчка дышит подлинно глубоким чувством, чистейшей духовной привязанностью и неподдельным интересом к любым житейским мелочам. С неизменной регулярностью, лишь изредка нарушаемой взлетом или падением фортуны одного из корреспондентов, эта связующая двух друзей переписка позволяла им знать как о главных государственных делах и о важнейших событиях в опере, так и о подхваченной одним из них небольшой простуде.
Метастазио старался начинать или заканчивать каждое письмо по-разному, так что мы читаем там то «дражайший и несравненный Друг», то «мой милый Близнец», то «обожаемый Близнец», то «любезный малыш Карло», то «несравненный Близнец» или «любезный мой Близнец». Когда как-то раз Фаринелли слишком долго не отвечал, поэт назвал его «жестоким Близнецом» и с природным драматическим чувством, так хорошо проявившимся в его операх, продолжал: «Неужто начертанные тобою слова столь драгоценны, что нельзя надеяться их получить, не умоляя о том на протяжении нескольких олимпиад? Варвар ты неблагодарный, гирканский тигр, бесчувственный аспид, злобный барс, апулийский скорпион! Уж сколько месяцев тебе и в голову нейдет уведомить меня, что ты жив!»13
Несмотря на разделявшее их расстояние друзья обменивались подарками. Фаринелли из Мадрида ящиками слал Метасазио в Вену ваниль, хину и нюхательный табак, а поэт сердечно его благодарил, но затем направление его мысли вдруг менялось: «Но увы! Сколь ни непространны сии изъявления благодарности, и они кажутся чрезмерными девственной твоей скромности — ты краснеешь, ты теряешь терпение, наконец ты сердишься, и это забавляет меня…»14.
Была то дружба или нежность, или любовная привязанность? Сейчас нам уже не определить чувства, делающие эти письма такими очаровательными. В некоторых словах и фразах современный читатель может увидеть приметы гомосексуальных отношений, но мы знаем, что это не так и что если то была любовь, она оставалась идеально духовной, будучи сублимирована объединявшим этих двоих искусством. В сущности, Метастазио в одном из писем выразился вполне ясно: «Не могу изъяснить мои чувствования иначе, как сказавши, что люблю тебя настолько сильно, насколько Фаринелло того заслуживает. Но оставим сии нежности, не то зложелатели обвинят нас в каком-нибудь пороке, из тех, что помогают утолить невыносимую жажду искренности и дружбы истинной, пылкой и бескорыстной»15.
Из месяца в месяц и из года в год эти двое благодаря переписке жили бок о бок. Как-то раз Фаринелли просил у Метастазио портрет и всячески его улещивал, а поэт отговаривался, что, мол, не любит позировать, но в конце концов сдался, ибо «кто же сумеет противиться мольбам любимого близнеца?», а в другой раз Метастазио представлял мадридскому двору певицу, с превосходным голосом и красивыми глазами. Был случай, когда друзья долго обсуждали планы Фаринелли, желавшего привезти из Австрии в Испанию несколько чистокровных лошадей и просил Метастазио помочь в устройстве этого дела — и после бесконечных переговоров с барышниками и прочих сложностей поэт сумел-таки доставить из Вены в Геную шестнадцать лошадей лихтенштейнской породы, чтобы затем переправить их морем в Испанию.
В каждом письме не меньше страницы посвящено ежедневной жизни, каждое завершается неизменными заверениями в нерушимой дружбе: «Прощай, дорогой Близнец. Люби меня, как я тебя люблю, дабы удовлетворить мое бесконечное желание твоей любви, и будь уверен в нежной дружбе, мною к тебе питаемой ныне и вовек!»16
Близнецы в жизни, Фаринелли и Метастазио остались ими и в смерти, ибо умерли в один год, в 1782 -м, с промежутком лишь в несколько месяцев.
Кастраты и их родственники
У нас слишком мало сведений о взаимоотношениях певцов с их семьями или об их сыновних чувствах. Великие кастраты не только не оставили нам своих автобиографий, но и вообще довольно уклончиво говорили о своем происхождении, предпочитая либо скрыть его, либо вовсе вычеркнуть из памяти. В этом смысле случай Фаринелли представляется более или менее исключительным и в то же время отлично демонстрирующим его характер: Фаринелли всю жизнь проявлял неизменную доброту и щедрость в заботах о здоровье и комфорте своей матери, во время его многолетнего отсутствия остававшейся в Италии, — он снабжал ее всеми необходимыми для жизни средствами, удостоверяясь через брата и сестру, что она ни в чем не нуждается.
Прочие сопранисты выказывали родителям равнодушие и недоверие, а порой и ненависть — другое дело, что многие совершенно утратили связь с семьей сразу после операции или в первые школьные годы. В то время семейные отношения заметно отличались от нынешних: многодетные отцы и матери, часто жившие в нищете и притом в захолустных деревнях, вовсе не непременно воспринимали отъезд и даже потерю сына как трагедию — скорей уж то был очередной удар судьбы, печальная неизбежность, а кстати и одним ртом меньше. Из-за географической удаленности, нехватки денег и некоторого равнодушия родители обычно не пытались снова встретиться с прославленным сыном, если не имели в виду просить его о помощи. Что до взрослых кастратов, они были давно оторваны от семейных корней многолетним учением и вознесены в совершенно иной мир, по которому вдобавок должны были непрестанно путешествовать, так что съездить домой у них чаще всего не было ни времени ни охоты — заработанные ими слава и богатство в известном смысле отрывали их от семейных корней, подводя под прошлым черту. В памфлетах иногда высмеивались кастраты, забывшие о своем низком происхождении и разглагольствующие то ли о благородных предках, то ли о братьях, которые, мол, все врачи и юристы. Еще хуже обстояло дело со всяким, кому так и не повезло и кто был поэтому обижен на отца, отнюдь не питая к нему симпатии или благодарности, — ранее уже упоминалась бурная реакция Мустафы, знаменитого певца папской капеллы, грозившего убить отца, если узнает, что был кастрирован лишь ради вокальной карьеры, без серьезных медицинских причин.
В общем, родители, пытающиеся через десять или двадцать лет снова увидеться с сыном, навряд ли могли ожидать, что он примет их с распростертыми объятиями и поблагодарит, обычно все выходило точно наоборот. Вот, например, к Лоренцо Виттори однажды явился человек, упорно называвшийся его отцом.