Теперь, как я живу. Я испытываю образцы самолетов завода Латекоэр. Это небезопасно, но и к опасности я с каждым днем все безразличнее, не потому что грущу, а потому что странным образом чувствую себя наблюдателем, жизнь кажется мне такой преходящей (почему, я и сам не знаю, но не могу ни во что поверить всерьез). Да, вот так обстоит дело. Ты мое единственное нетерпение. Кроме тебя, все мимо идущие люди оставляют легкое ощущение горечи, кажется, они могли бы поделиться большим… Платят за мою работу мало (семь тысяч в месяц), так что в долги особенно не влезешь. Хотя вполне возможно, я скоро уеду в Венесуэлу, где мне обещают много золота. А еще я пишу книгу, медленно, она трудная, но я ее пишу.

Если с Венесуэлой получится, я смогу подарить тебе твое путешествие. Однако жизнь устроена невесело, ты уедешь, и я тебя не увижу. Но мне было бы так радостно тебе помочь.

Если не получится, не знаю, как будет дальше. Хотя кое-какие денежные поступления возможны. Но только возможны. В общем, посмотрим, может, и нам в конце концов повезет?

Но если все так пойдет и дальше, как идет с июня, то поверь, Лулу, я буду еще несчастнее тебя.

Теперь моя очередь извиняться, что я так говорю с тобой об этом. Хотя странно и смешно нам с тобой извиняться друг перед другом. Все наше происходит совсем не в этом сером мире.

Скажи себе на ушко перед сном сегодня вечером, что кто-то любит тебя.

Антуан

До востребования, Тулуза, От-Гаронн

Бенжамену Кремьё

1931

I

Касабланка, 1931 г.

Дорогой друг[15],

несмотря на вашу нелюбовь к самолетам, путешествие, быть может, заинтересует мадам Кремьё, и вы побываете в Марокко. Думаю, я сумел бы достать для вас билеты, и мы с большой радостью приняли бы вас у себя.

В Касабланке мы проживем несколько месяцев[16]. По разным причинам я решил вернуться на юг и какое-то время возить почту на линии Касабланка — Дакар. Старая моя Сахара нисколько не изменилась. Нас вздергивают вверх, как когда-то, и, как когда-то, мы блуждаем в тумане ночью: только что я пережил такую, после которой ночь, описанная у меня и книге, просто игрушки. В эту ночь я много думал о критике Бразияка и хочу поделиться с вами своими мыслями, а потом вернусь к разговору, который был у нас с вами в Буэнос-Айресе.

Начнем с того, что мне не понятно, почему Бразияк отказывает автору в праве писать о своем ремесле. Допускаю, что девять из десяти романов о профессии могут быть скверными, но скорее всего потому, что обычно девять романов из десяти вообще не так уж хороши. Возможно и другое: бывает, что документальная ценность книги так велика, что она выходит в свет, несмотря на сомнительность своих литературных достоинств. Но ведь в данном случае не ремесло сковывает владеющего пером литератора, а профессионала подводит неумение писать, из-за чего об искусном в своем деле человеке судят превратно среди писателей. И если кузнец Бразияка пишет о наковальне очень посредственную книгу, то не потому — Бразияк признает это сам, — что он кузнец, а потому что читает низкопробные авантюрные романы. И хотя любовь не профессия кузнеца, он, начитавшись Рокамболя, напишет о любви не лучше, чем о наковальне. И почему должно быть по-другому? Разве профессия — это не набор умений, позволяющих человеку зарабатывать себе на жизнь? И почему если эти умения приносят доход, они непременно лишают человека возможности их описывать.

Почему им свойственно бесплодие? Разве для того, чтобы воспевать любовь, нужно стать евнухом? Пруст мог наблюдать за жизнью немолодой дамы, анализировать свое отношение к ней и написать шедевр, потому что созерцал старую даму совершенно бескорыстно (не был ни жиголо, ни наследником), а я, общаясь во время полета со своим радиотелеграфистом, от которого зависит моя жизнь, не могу сообщить о своих чувствах ничего интересного, потому что в конце месяца получу зарплату, так, что ли? Каменщик не имеет права говорить о стенах и должен молчать. Но и критик тогда должен молчать о прочитанной книге.

Я уверен, что ремесло тут совершенно ни при чем. Если моя книга плоха, то не из-за моей профессии. А вполне возможно, из-за «литературщины», как ее именует Бразийяк. Вот о чем я думал во время полета. И хотел бы с вами об этом побеседовать. […]

II

Дружище, как вы там? Мне бы очень хотелось узнать ваши новости… Надеюсь, вы о нас не позабыли и порадуетесь нашим. Сейчас мы в Касабланке. Я просил и получил разрешение несколько месяцев возить почту на линии Касабланка — Порт-Этьенн на отрезке Рио де Оро, потому что когда-то мне очень нравилась эта линия. Я нашел мало перемен: Сахаре трудно измениться, маврам еще труднее. Зато полеты каждый в особицу.

Что говорят о моей книжке? Только что прочитал статью Бразийяка в «Аксьон франсез», пересказывать не хочется, лучше вложу в конверт.

Свои предположения критик берет с потолка. Можно ругать мою книгу, можно обсуждать недостатки, это естественно, но зачем делать из меня последователя Тагора, которого я терпеть не могу? Сходства с Тагором у меня столько же, сколько с юной балериной. Что в моем Ривьере восточного? И почему нельзя писать о своей работе? (А Конрад?) Мнение мне кажется несправедливым, но моя книга почему-то должна подтверждать именно его. Я-то считаю, что любая работа — это прежде всего опыт. Работа и опыт как таковой различаются только тем, что за работу тебе платят деньги, но разве я писал о деньгах? Неужели о любви должен писать евнух? Если писатель влюблен, он находится по отношению к любви в том же положении, что и я по отношению к авиации, когда летаю на самолете. Или, может быть, нельзя путешествовать, если хочешь описать Африку или море? Может быть, мадам Кремьё никогда не испытывала сочувствия, материнской нежности и поэтому так трогательно их выражает? Я не принимаю этих теоретических построении, они кажутся мне страшной натяжкой. Мое мнение об атмосфере в доме, обстановке, убранстве, о красивой девушке может быть интересным только потому, что мне не заплатили денег за то, что я вошел в дом, обвел взглядом гостиную, заметил девушку? Мое отношение к самолету, звезде и радисту вовсе не работа, деньги я получаю за то, что ориентируюсь но звездам, управляю самолетом, жду от радиста помощи. И когда Бразияк пишет о кузнеце, который решил стать писателем и весьма цветисто описывает свою наковальню, он сам отмечает, что не ремесло кузнеца вдохновило его на писательство, а газетные романы с продолжением. Литераторы — чудесные люди, сидят себе в кабинетах, никогда не выходят за порог и тем вернее чувствуют себя властелинами мира, завладев даже сердцами маленьких негритяночек, которых увидели на фотографии, — или лучше не видеть и фотографий? Ведь это уже опыт, почти работа, зарабатывание денег тяжким трудом разглядывания фотографий.

Но всерьез Робер Бразияк задел меня рассуждениями о литературе, образности и поэзии — клянусь, в моей книге нет надуманных, идущих от головы образов. На мой взгляд, образ обладает особой ценностью, поэтому я считаю его употребление правомерным, образ — это возможность передачи без долгих объяснений самой сути органического впечатления, ощущения, атмосферы; иначе, для того чтобы передать это впечатление, нам пришлось бы восстанавливать всю обстановку в мельчайших деталях, что невозможно. Само собой, я пользуюсь самыми разными способами выражения. Образ может быть грубым или поэтичным, может окрасить особой краской все повествование. Если самолет блуждает в ночи и летчик вынужден ждать рассвета, чтобы узнать свою судьбу, — я помню немало таких ночей, — я вправе уподобить темноту воде, которая постепенно убывает и наконец открывает землю, потому что суть происходящего именно такова. Главное, что летчик вынужден стать зрителем, не важно, за чем он наблюдает — за водой или темнотой, — не в его силах воздействовать на процесс, который неспешно течет сам собой. Состояние сродни тяжелому похмелью, когда невозможно ничем себя занять. Если бы вы часто

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату