Луизе де Вильморен[1]
1926–1933
До свиданья, голубчик Лулу. Вечером уезжаю в Ниццу и не хочу тебя беспокоить. Надеюсь, что не слишком досаждал тебе в эти дни, хотя ты знаешь, как я рад всегда с тобой повидаться. Я верный друг, но друзей, которым я рад всегда, у меня немного. Прости, что, появляясь, даю о себе знать. Я эгоист.
Если я снова приеду, а у тебя найдется время прочитать мне конец твоей истории, я приеду в Верьер[2]. Я полон любопытства, твой роман мне нравится бесконечно. Мой почти не двигается, и это меня обескураживает. Я тебе рассказывал историю о замке за семью стенами, это та самая. Но самые любимые сказки никак не даются нам в руки. Напрасно уединяешься, запираешь дверь, погружаешься в мир мечты, легенда, которую пытаешься наделить жизнью, теряет краски. А история замка, семи стен и архангела могла бы стать красивой историей и такой же сюрреалистичной, как твоя. И, может быть, она бы тебе понравилась. Ты знаешь начало: о прекрасном архангеле, который не мог опуститься на землю, потому что не умел складывать крылья. Я придумал конец, мне кажется, замечательный. Но история ни с места. Мне не надо писать волшебные сказки, лучше начну писать рассказ о самолете.
Рано или поздно должно прийти вдохновение, которого все нет и нет, как только начинаешь ждать, оно исчезает. Не чувствуешь дождя, ветра , но придет день, и ты их почувствуешь. Не знаю почему, но это состояние напоминает мне общение по телефону. Прощанье наступило из-за обрыва связи, ждешь и ждешь звонка, но впустую, и надежда постепенно оставляет тебя, и в тебе тоже все пустеет. Мне кажется, сам не знаю почему, что похоже.
До свиданья, голубчик Лулу. Прости, если все-таки поднадоел тебе, но мне так хотелось узнать твое мнение о тех маленьких историях, которые я пишу.
Вы, должно быть, не поняли, Лулу, почему я так долго молчал, но мне нужно было молчание, чтобы вызрело все, что сейчас я готов вам подарить. Сами того не подозревая, вы требуете от меня очень многого.
Я возвращаюсь к вам другом детства, и даже сердцем я вам друг. Подарок, по моему разумению, только то, что даришь от чистого сердца. Во мне жили воспоминания, и я каждый день возвращался в прошлое. Оно было моим единственным богатством. Мне понадобилось время на то, чтобы вырастить сад, так что не стоит на меня сердиться. Теперь я друг, только друг. Так проще и лучше. Мне легко и весело вернуться к вам другом, голубчик Лулу. Если я и пожертвовал немалой частью себя, то вознагражден сердечным покоем и, быть может, доверием и дружбой, которыми, кто знает, а вдруг вы меня удостоите. А мне бы так хотелось забавлять вас разными историями на правах старинного друга.
Лулу — пусть никто этого не поймет, — но я правда могу но собственной воле и, не краснея, просто с вами дружить. Условности мне смешны, и я очень многое понял. Я был ребенком, вы были женщиной. Ваше сердце, ваша доброта были сердцем и добротой взрослой женщины. Вы склонились ко мне, это было чудесно, но не могло длиться долго. Я не раз перечитывал свои письма и понял, до какой степени они ребяческие. Я был ослепленным мальчишкой. Конечно, вам этого было недостаточно. У меня нет фальшивого самомнения, и поэтому я всегда «пристрастен к вам» и могу к вам тянуться поверх самого себя.
Можно, я расскажу вам о своей жизни?
Я далек от светской жизни, Лулу, я в Дакаре (это Сенегал). В один прекрасный день у меня возникло несварение от де Сегоней[4] и Си, их снобизма и рассеянной, бесполезной жизни. И еще от того, что мне самому нечего дать, раз нет любви. Я странный тип, мне всегда нужно что-то еще. Я сказал себе: «Жизнь одна (по крайней мере, так я предполагаю), и мне будет жаль, если я потрачу ее на серую работу и светские чаи». Я вернулся в авиацию, но на других условиях. Существует линия авиапочты Тулуза — Дакар, и скоро будет Тулуза — Южная Америка с остановкой в Дакаре. Часть этой линии — примерно две тысячи километров — проходит над непокоренными землями Африки. Случались катастрофы, летчиков убивали. Воодушевления не было. Дело шло неважно. Мне поручили заняться этой линией. Не только водить самолеты, но и постараться наладить отношения с арабами и, если представится возможность, с племенами в пустыне, несмотря на риск. Я почувствовал, что богат, раз могу столько отдавать. И еще — я узнал здесь товарищество, которое куда крепче любой салонной дружбы. Мы летаем на двух самолетах. Если поломка вынуждает одного приземлиться, приземляется и второй, чтобы помочь и выручить.
О товарище, что летит от тебя в ста метрах, ты знаешь: он не пожалеет жизни ради того, чтобы тебе помочь. Отдаст все, что у него есть — солнце, радость, воспоминания, — без пафоса и фразы.
Из порядочности. И ты поступишь точно так же. Это ведь здорово, правда?
Если бы вы знали, как я презираю тех, кто отмеряет, готовясь отдать, кто считает, отдавая. Вы меня понимаете? Мне нравится быть щедрым. И для меня существуют только щедрые — богачи, для которых щедрость сама собой разумеется. Знаете, Лулу, вы мне дороги той нежностью, которую дарили так безоглядно, я не считаю, сколького лишился — сердцу не прикажешь. И потом, если б вы только знали, как я устал от мелочных интриг, от друзей, которые то «поссорились», то помирились, от постоянно меняющихся кодов: на что мы намекаем и что подразумеваем, когда никто уже не знает, на каком он свете. Ей-богу, жизнь куда проще. По крайней мере, я предпочитаю определенность и открытое забрало.
Меня сочли сумасшедшим, когда я уехал. Но, Лулу, нужно жить так, как думаешь. Люди зачастую развлекаются, думая или споря. Размышления для них безопасная забава, поскольку никак не влияют на поступки и образ жизни. Меня собирались женить, хотели, чтобы я женился на богатой наследнице и жил мирной, утешительной жизнью.
Хотя и здесь, голубчик, у меня иной раз случаются приступы отчаянной меланхолии: ведь женщина — это такая нежность. А я в одни прекрасный день начну стареть, да и мое ремесло быстро нас изнашивает: я могу переломаться, изуродоваться, попасть в плен к маврам. В общем, иногда меня охватывает яростное желание быть счастливым. Именно так: яростное. И если я встречаю очень красивую женщину, щемит сердце.
Может, вам захочется написать мне, голубчик?
Мне совершенно необходимо тебе написать[5]. Хотя словами мне сказать тебе нечего. Это слишком глубоко во мне, слишком переплелось со мной. И смута так велика, что ее не передать никакими словами.
Но, несмотря ни на что, мне необходимо поговорить с тобой. Не потому что я надеюсь на понимание. Скорее я предпринимаю попытку, обреченную на провал. Слова. Так подбрасывают в воздух почтовых голубей, не зная, долетят ли. Но знаешь, может, посыл значим сам но себе, и он более значим, чем получение. Тебе я отдал всего себя. И теперь, может быть, по собственной воле повторно иду в рабство.
Тебе измениться невозможно. Я сказал тебе, что не понимаю, но я понимаю все, понимаю, — когда ты становишься ближе, когда отдаляешься, когда приходишь ко мне, когда отправляешь меня в изгнание. Ты переменчивая погода, а я все пытаюсь погреть старые раны на солнышке.