— Говорите яснее!
— Сейчас, сейчас. Понимаете, я рассказал Жогову про следователя. На вахте однажды рассказал, что следователь приходил, искал того, кто на «Чукотке» орудовал. Ну а теперь Жогов сбежал. И я подумал: может, вправду Жогов в эту кражу из шлюпок замешан? И Левашов. Испугались, что разыскивают, и сбежали.
— А почему вы раньше молчали?
— Сам не знаю. Вот недавно наши шлюпки осматривали, и я вспомнил.
Тягин мялся у двери, никак не мог уйти, хотя Полетаев снова сказал, что он свободен. Казалось, третий помощник готов выдержать любое наказание за свое легкомыслие — все лучше, чем уйти раскаявшимся, но непрощенным.
— Ну вот вам, Яков Александрович, и причина. Что-то нехорошее за вашими беглецами.
Это консул сказал, уже когда помощник наконец ушел. Полетаев хотел ответить, что факт, сообщенный Тягиным, нечем подтвердить здесь, в Америке, но не успел. На ходу, вышагивая по каюте, он увидел в иллюминаторе блестящую, как рояль, черную машину возле пакгауза и дальше, на пологом спуске, тоже черный старомодный автобус. Даже на таком далеком расстоянии было видно, как мечутся на лобовом стекле, разгоняя воду, «дворники». Словно автобус торопливо утирал слезы.
Гроб понесли сквозь молчаливую тесноту, люди как бы нехотя расступились, и Полетаеву, поддерживавшему передний угол, показалось, что они не хотят расставаться с Щербиной даже мертвым.
Дальше вышло трудней — в наружном коридоре невозможно было развернуться, да еще приходилось переступать через высокий порог. Красный кумач еле выплыл за стойки второй палубы, в тесное пространство возле причальных свай. Руки, поддерживавшие гроб, путались, плечи сталкивались, и еще хуже стало, когда коридор кончился, — его почти наглухо запирала черная стена паровозного тендера с угрюмо торчащим, чуть поржавелым буфером. И опять Полетаев подумал, что Щербину все держит здесь, не хочет с ним расставаться — даже узость коридора и странный палубный груз, ради установки которого так неистово выполнял свою последнюю работу этот парень.
Уже начался прилив, но «Гюго» еще низко сидел в воде, ниже причала, и никак не выходило приподнять гроб на метр, наверное, ни у кого не хватало роста, но потом каким-то чудом, каким-то неуловимым совместным движением двух десятков рук тяжелую ношу подали кверху, и ее тотчас же, снова непонятно как, не качнув, подхватили другие руки, и кумач воспарил, застыл как бы в невесомости над палубой, теперь уже навсегда расставшись с нею.
Полетаев встал на кнехт, пачкая рукав плаща о тированный, жирный трос, переступил на лесенку, прикрепленную к паровозному тендеру, и, перебрав торопливо ступеньки, перескочил на деревянный, скользкий от пропитавшей его за ночь и утро воды причальный настил. Ему уступили место, и он опять встал впереди, поддерживая острый, давящий книзу угол, и только тогда ощутил, что идет дождь, и лицо его мокро, и губы сами собой ловят пресные капли. И тут же подумал, еще не сделав первого шага, что гроб раскрыт и косые полосы, значит, хлещут по лицу и е г о, и хотя это обычай — нельзя опустить крышку, — но это плохо, нельзя так.
Губы по-прежнему жадно ловили дождевые капли, и казалось, что ничего нельзя сказать, но он все же выдавил низким, изменившимся голосом слово-сигнал, чтобы идти, чтобы всем разом, в ногу. И тотчас, словно разбуженный его капитанской командой, оглушающе заревел пароходный гудок. Сначала хрипло, будто отдувался, выплевывал пар, но это всего мгновение, потом басовый звук мощно набрал силу и, не теряя тона, поплыл, грустью затапливая округу. Полетаев чувствовал, как все его тело содрогается от протяжного звука, как холодеет спина и в ушах колко звенит: он поначалу не понял, отчего это — гудок, и рассердился, потому что не приказывал никому, чтобы был гудок, — распорядился кто-то другой, за него. Но сразу подумал, что хорошо — прощальный гудок, как пароход пароходу, и хотя нет такого обычая, но это хорошо.
Гудок пропел трижды, умолкая на четкие две секунды, и за это время они дошагали до черной машины. Кто-то дал Полетаеву его фуражку, и он машинально взял ее и стоял в раздумье, словно бы соображая, что с ней делать, раз надевать все равно не нужно.
И опять поначалу неясный, неузнаваемый, появился рядом консул, взял за локоть, отвел к углу склада, подальше от столпившихся возле похоронной машины людей.
— Меня только что вызывали к телефону в портовую дежурку, капитан. Представьте себе, они нашлись, ваши матросики. Звонили из полицейского участка Медоу-Хейтс, милях в тридцати отсюда. Они там. Вы уж увольте меня от кладбища. Ладно? Я лучше помчусь туда.
ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ВТОРАЯ
Сначала они виднелись рядом — две желтые точки с расплывающимися по краям кругами света, и я подумал, что это машина, и загадал, остановится ли она, потому что две предыдущие пролетели, даже не притормозив. Но точки вдруг отошли друг от друга, одна стала отставать. Я даже потер глаза: не мерещится ли? Но потом стал явственно слышен звук, и по ритмичному стрекоту я понял, что приближаются два мотоцикла.
Они подлетели, как гончие, и только что не обнюхивали меня, ослепленного фарами, оглушенного мощными моторами. Я даже сказать ничего толком не мог, хотя у меня все слова были приготовлены в уме, вытвержены, когда я связывал Жогова там, в бетонной трубе, когда карабкался на шоссе по крутой скользкой насыпи. Просто заскок получился. А они, эти полицейские, вертелись возле меня, словно ковбои на лошадях, словно бы загораживая пространство, куда я мог побежать, и что-то орали, прибавляя газу своим «харлеям», и, наверное, не слышали сами себя.
Наконец ближний ко мне мотоцикл грохнул последний раз в завешенный дождем лес и умолк, за ним утих и второй, и, пока еще не начался нормальный разговор, я подумал: откуда они взялись, эти полицейские, такие нужные сейчас? И решил, что, может, счастливая случайность — могло же мне в конце концов повезти, — а скорее, их послал сюда, к насыпи, шофер автобуса, у которого так странно пропали два ночных пассажира.
— Кто вы? — заорал полисмен повыше ростом, покрупнее другого, хотя и тот, в штормовке с капюшоном и большущих очках, выглядел великаном. — Что тут делаете? — В общем что-то в этом роде заорал неразборчиво, наверное, оттого, что был оглушен собственным трескучим мотором.
Не знаю, что со мной произошло, но я им четко все выпалил по-английски, все, что было затвержено в уме. И что мы — два советских матроса, и что наш пароход «Виктор Гюго» стоит в Калэме, и что мы случайно сели не в тот автобус и заехали в эту глушь, а потом мой товарищ заболел, ему сделалось плохо, и — самое главное — я как гражданин союзной с Соединенными Штатами державы — Советского Союза искренне рассчитываю на помощь американской полиции в содействии скорейшему возвращению на судно.
Они с минуту молчали, мотоциклисты, а потом тот, первый, что покрупнее, снова заорал на всю округу:
— Что?
«Идиот, непонятливый идиот!» — обругал я его про себя и повторил все вновь, слово в слово, как на уроке, потому что теперь уже действительно вытвердил свою речь.
— Документы!
Это заорал уже тот, что поменьше, и в ответ ему я только развел руками. Документов у меня никаких не было, я призывал верить на слово.
Они молча, но будто бы совещаясь, некоторое время смотрели друг на друга. Потом я получше разглядел их — без курток и очков они были ничего, славные эти здоровяки; и себя разглядел, какой я предстал перед ними в мутном рассвете, на обочине шоссе, — с непокрытой головой, промокший до нитки,