Ржавые звенья выглядели по-прежнему, но за бортом лед уже не казался серым, он победно белел и сверкал. Возле форштевня, у начала ватерлинии, наросла грудка из битых льдин.
Теперь стало окончательно ясно: ветер, набрав силу где-то там, у Авачинского вулкана, оторвал километровое ледяное поле и потащил, точно гигантский плот. «Гюго» под натиском его не мог устоять, якоря вырвало из грунта, пароход медленно двинулся к фарватеру, ведущему в порт, к тому месту, где поджидали разгрузки еще три судна — два лесовоза и низкий, видно, с полным грузом танкер, ближайший на этом предательском пути.
Не помню, как я оказался у каюты третьего.
— Поле подошло... Лед...
Тягин посмотрел хмуро, надел фуражку и, как был в кителе, не пошел, а, скорее, побежал впереди меня.
Он только выглянул за борт, туда, где высилась грудка битого льда у форштевня, и повернулся, сказал первую за все это время фразу, одну-единственную:
— Что ж это ты?
Я не знал, что ответить. Мне было трудно взять вину на себя, ведь не я же покрыл бухту льдом, не я приказал ветру надавить на огромное белое поле и тащить «Гюго» в ту сторону, где он должен был, судя по всему, столкнуться с танкером или с одним из лесовозов, потому что они стояли в разводьях и якоря у них, наверное, еще держали.
Тягин, торопясь, зашагал назад — поверху, по ящикам палубного груза. И опять я плелся за ним в странном оцепенении от свалившегося на мои плечи несчастья.
Пока Тягин был в капитанской каюте, я стоял у окна рулевой рубки и уныло следил за тем, как оконный переплет все быстрее пересекал береговые огни: лед, видно, стал давить сильнее, и дрейф судна прибавился.
Голос Полетаева прозвучал неожиданно резко и в то же время спокойно. Он осведомился у Тягина, в какой готовности машина, и, услышав, что в получасовой, как всегда на рейде, приказал поторопить вахтенного механика. Подошел к стойке телеграфа и сам, чего никогда не делал, перевел медные рожки ручек со «стоп» на «малый вперед». Потом отправил третьего посмотреть, далеко ли до соседнего судна.
Тягин вышел на правое крыло мостика. Дверь он оставил открытой, и в рубку потянуло холодом. Было слышно, как он топчется у обвеса, позванивая пряжками сапог, точно шпорами.
— Метров сто, — сказал Тягин, возвратясь. — Не больше.
Это было как на суде, когда говорят: «Виновен». Виновен, и пощады не будет. Бессильное оцепенение, придавившее меня к переборке, вдруг прошло, и я отчетливо почувствовал страх. Противный и до того физически ощутимый, что показалось, меня сейчас стошнит.
— Что же вы стоите? — раздался голос Полетаева. — Прогревайте руль!
«Прогревать... руль... Я... Это мне?» Слова команды плохо доходили до сознания. Только ноги действовали нормально. Я почувствовал под ними решетчатую подставку, такую знакомую по ходовым вахтам, гладкие дубовые ручки в холодеющих ладонях и быстро завращал штурвальное колесо сначала вправо, потом влево.
Полетаев, строгий, такой большой в своей черной кожанке, мерно расхаживал взад и вперед. Я боялся поднять глаза. Чудилось, за ним, Полетаевым, в продолговатых окошках бронированной переборки уже видны огни соседнего танкера. Они приближаются, их свет сейчас хлынет сюда, в рубку, и раздастся страшный удар...
И он был совсем как удар, телефонный звонок. Полетаев взял трубку, а звонок еще бился у меня в ушах, мешал слушать, разбирать, что говорил капитан. Я думал, вслед за звонком внизу, глубоко подо мной, забьется, привычно ухая, машина, и мы будем спасены. Но было тихо. Потом из растворенной двери донеслось неясное тарахтение, похоже, где-то невдалеке работала камнедробилка.
— На танкере выбирают якорь, — донесся голос Тягина. — Заметили нас.
Полетаев ничего не ответил, все так же прохаживался по рубке взад и вперед. И вдруг:
— Перестаньте! — Я не понял. — Перестаньте вертеть штурвал!
«Ах, это мне! Действительно, зачем я верчу! Наверное, хватит». Я покраснел, чувствовал, что покраснел, так у меня сразу разгорелись щеки, уши.
Чья-то рука с длинными бледными пальцами опустилась на компас. Указательный и средний ритмично забарабанили. Я мысленно невольно подчинился этому ритму, и мне стало казаться, что пальцы выговаривают: «Так-так, так-так...» Меня это удивило, и я поднял взгляд — сначала на черный рукав шинели, из которого торчала эта чистая, такая уверенная в себе рука, потом на локоть, плечо и наконец посмотрел в лицо тому, кто так по-хозяйски постукивал по стеклу компаса. Лицо уставилось на меня узкими щелочками серых, даже, пожалуй, темно-серых глаз и, шевеля тоже узкими бескровными губами, спросило:
— А вы знаете, сколько вам за это положено по закону?
— По какому закону? — не понимая, переспросил я.
— По Уголовному кодексу, — тихо шевелились тонкие губы. — Плюс законы военного времени.
Нет, это было, пожалуй, слишком... Я потом рассказывал Огородову, и он подтвердил, что верно, лет восемь могли влепить за халатность при исполнении служебных обязанностей. А с учетом возможности столкновения — и все десять. Что ж, пусть: закон есть закон. Но тогда было слишком, мне уже хватало всего: и уходящей в клюз цепи, и позванивающих «шпор» третьего, и негромких шагов Полетаева. Никакое наказание не было бы сильнее, и он, конечно, знал это — Реут. Но все равно выложил свое, тщательно выговаривая каждое слово.
— Оставьте его, — вступился Полетаев. Но это уже не меняло дела, потому что старпом сказал что хотел; сказал и отошел.
И тотчас внизу, под тремя палубами, упруго шевельнулась машина. Ее сильный, уверенный толчок передался всему пароходу, и он задрожал, как мне показалось, в радостном предчувствии скорого избавления от опасности.
Полетаев негромко отдавал приказания. Я прислушивался к его голосу и твердил себе, что это его, Полетаева, послушалась машина, и потому, что он здесь, ничего пока не случилось, и Реут тут ни при чем, хоть и строит из себя верховного судью.
Маторин слегка подтолкнул меня и положил свою лапищу на дубовый обод штурвала. Я сначала не понял, почему он здесь, и не поддавался, хоть он и напирал круглым плечом. Наконец ему надоело толкать, а может, он почувствовал, что я ему так просто не сдамся, и тогда он кивком показал на медные морские часы, привинченные к переборке. Светящиеся стрелки обозначали две минуты первого. Вот оно что! Моя вахта кончилась, начиналась его, Маторина.
Все — капитан, Реут, Тягин и заступивший на вахту второй помощник Клинцов — были наверху, на мостике. Позвали туда и Маторина. Стараясь не стучать ботинками по трапу, я тоже выбрался на ветреный простор.
Впереди, за ограждением, расколотое надвое мачтой, виднелось ледяное поле. Оно плавно обтекало пароход и обрывалось черным пространством воды, на котором светились белый и красный огни танкера. Значит, он тоже двигался, искал себе место подальше от нас.
Ходовые огни виднелись и у лесовозов, на одном зеленый, на другом, как и на танкере, красный. Выходит, и они были напуганы опасным соседством. Весь этот хоровод огней медленно удалялся, сдвигался влево оттого, что мы вопреки логике шли вперед. В лед, а не на чистую воду.
Я понял смысл полетаевского маневра. Ветер переменился, заходил с берега, и основное поле льда стало сносить вбок, по направлению к выходу из губы. Извилистая трещина тянулась от Сигнального мыса, и мы двигались как раз на нее. Теперь, встав на якорь, мы уже могли избежать давления протянувшегося на многие километры льда. Назад же, где толклись лесовозы и танкер, идти не было смысла: вход в портовый ковш загородишь или снова попадешь в то самое положение, в каком «Гюго» был час назад.
Я завидовал Маторину, сменившему меня и оказавшемуся одним из исполнителей остроумной тактики капитана. Мне казалось, что я бы мог делать все лучше, да и мне было просто необходимо, чтобы капитан заметил меня, почувствовал, как я благодарен за то, что он заступился за меня перед Реутом. А Маторин, как назло, действовал отменно, отвечал на команды четко и в меру негромко, под стать напряженной