шпики. Десяток! Дюжинами послали. Дурища! Ах, дурища несчастная!
— Что же делать? Что делать? — шаталась в тоске Анна Григорьевна.
— Что делать! Теперь вот «что делать»? — Танечка обеими руками показывала Саньке на Анну Григорьевну. Показывала, как союзнику, и Санька горел всем лицом навстречу Танечке. — Да поймать и этапом куда-нибудь, да к черту на рога — «вдеревнюктетке», не знаю! На необитаемый остров. А она же всех провалит, идиотка. Да-да! Идиотка! — крикнула в голос Таня прямо в лицо Анне Григорьевне.
— Знаю, знаю… — с болью шептала Анна Григорьевна. — Ну, найти, найти!
— Как ее найти? Ты можешь ее найти? — Таня глядела Саньке в лицо и так глядела, как своему совсем, как будто ближе сестры, ближе жены, все, все такой можно сказать. Саньке казалось, что душа его выступила наружу из груди, и вот тут вся перед ним, и пусть Таня возьмет, руками прямо возьмет, как пакет, пусть даже не посмотрит, а просто, не глядя, на ходу. — Найдешь ты, что ли? — крикнула Таня.
И Санька испугался, что сейчас отвернутся, и поспешил со словами:
— Башкин разве!
— Ах да! — вскинулась Анна Григорьевна. — Башкин!
— Башкины за ней и ходят! — и Санька браво глянул на Таню.
— Ходят-то, положим, не Башкины… — тихо сказала Таня и посмотрела вниз.
Вдруг оба глянули на Анну Григорьевну. Она тихо плакала, почти беззвучно, с платком у лица, сгорбилась по-старушечьи — устроилась плакать надолго.
Санька сделал шаг, не знал, как Таня, но Таня мигом стала на колени, у Анны Григорьевны поймала руки.
— Слушайте, мусенька, миленькая, мышенька моя, — и она легко обхватила старуху за шею, — честное слово, сегодня же найдем Надьку и упрячем в дебри, в деревню! Жудженька, миленькая! Я папе скажу, папа все для меня сделает! — и Таня прижала лицо и целовала седой висок, ухо, как целуют маленьких, помногу, часто. — У папы есть такие знакомые, он сделает, честное слово!
Анна Григорьевна мокрыми глазами смотрела на Танечку, смотрела, как ребенок, не знала, не решалась утешаться.
— Мусюнечка! — и Таня, смеясь, поцеловала Анну Григорьевну в нос.
Анна Григорьевна улыбалась. Санька сидел рядом, он гладил мать по спине, по затылку и встречал Танины ласковые, нежные руки — только не нарочно! ни за что! — и крал, кусочками крал нежность, и какое может быть горе, если всегда такие руки! И Санька гордился, что, может быть, мама думает, что это его Танечка. Ну, хоть немножко. Его Танечки руки.
Танечка встала. Анна Григорьевна смущенно глядела все еще с улыбкой Тане в лицо. И вдруг платком, что держала в руках, стала обмахивать Танину юбку на коленках и смеялась маленьким смешком — почти счастливым.
— А за вашей квартирой следят. Имей в виду, — сказала Таня, когда Санька подавал ей кофточку.
— Имею, — сказал Санька. Таня стояла у дверей боком к Саньке, глядела внимательно в глаза, сторожко, с думой. Протягивала медленно руку.
— Ну, будь… — порывисто сказала Таня, сильно притянула Саньку за руку, прямо в губы крепко, с порывом, поцеловала, закрыв глаза. Повернулась и вмиг толкнула дверь, захлопнула.
Был уже второй час ночи. Виктор сидел перед своим письменным столом, подпер виски руками и глядел на белый лист — как? Как его писать? — и Виктор отхлебнул из стакана холодного чаю.
— Так-с! — сказал Вавич, выпрямился, достал папироску. Курил, хмурился для мысли. Лист смирно лежал на красном клякспапире.
«Знать бы, поедет она к нашим или не поедет? — думал Виктор про Груню. — Нарасскажет там с три короба».
— Да ну, черт! — сказал вслух Вавич и схватил перо.
«Милая и дорогая мамаша, — быстро писал Виктор, — я так занят сейчас, прямо по горло дел и всяких оказий, что даже не знаю, поедет ли Груня к вам. Может быть, поедет, а может быть, не поедет».
Вавич наклонился совсем над бумагой. — И действительно — черт его знает? А эта: вам тут не в отдельном — сволочь! — кабинете! А тот обрадовался и ну водку хлестать. Дорвался. При всех говорит. Дурак, что пошел! — и Виктор стукнул по столу и свалил пепел на лист. Мерзость какая еще, — сдувал Виктор пепел, — все равно сволочь, и теперь начнут все под бока садить и тогда… — и представилось, что снова в Московский перевели, а там уже покажут… А вот к черту!
«Я думаю, что к черту, — написал крепко Виктор, и брызнуло перо, — со всей этой службой и не только что на почту, а мне никакой чести не надо, я могу конторщиком на товарной станции, мне все равно на какой труд божий. И тебя бы посмотреть, как это чудо с тобой такое, прямо понять не могу, и с Грунечкой тогда очень просто, что все ладно будет. Она в сомнении каком-то сейчас, даже непонятно. А евреи некоторые бывают, я даже сам видел, прямо как русские, и даже не обижаются, сами говорят — я жид, и смеются. Бывают славные. И крестятся некоторые, так что совсем как русские, и даже своих жидов ругают. И с Тайкой это все, может быть, даже к лучшему. Я приеду и решим. Поищем должность».
Виктор положил перо, чтоб передохнуть. И представлялось, как приедет, и мама на ногах, и потом старик вдруг видит в штатском… Да, потом по городу — в чуйке какой-нибудь… и все знают, что был квартальным. Выгнали, скажут. Чем больше уверять, больше смеху. А как она тогда-то, с бомбой когда: сумасшедший, что ты делаешь! Бежала, небось, за мной. Надо сделать, сделать что-нибудь, — и Виктор заерзал на кресле и сжал рукой подлокотник. Поймать какого-нибудь, самого отчаянного. Все бегут за углы, а Вавич, вот, пожалуйте! Прет и никаких. Тот пулей ляп! — промах, а тут цап его за шиворот, раз! и об землю, как щенка, — и потрескивал под рукой подлокотник. Ах, ох! — нет-с, ни ах, ни ох — а к черту-с!
— Сумасшедший!
— Ладно-с, знаем вас, сударыня-с. Баста! Пожалуйте-ка того: ухожу. Куда? К чертям-с. — И Виктор злыми глазами обводил комнату.
— Медаль дадим.
— Благодарствуйте! — и Виктор поклонился — совершенно пронзительно.
Полицмейстер к себе на квартиру: Да что вы? Почему? И эта, конечно, тут, смотрит собачьими глазами.
— Поговоримте.
— Мы не в отдельном кабинете, о чем говорить-с, сударыня-с? Виктор долго глядел в штору, и Варвара Андреевна плакала виновато, просительно. И головкой этак вперед.
— Надо было раньше думать! — громко сказал Виктор.
Тускло глянуло письмо со стола. Будто не он писал. Порвать? Виктор сгреб в кулак верх листа. Пустил. Расправил. Кинул в ящик стола. И быстро стал раздеваться.
Вот оно
САНЬКА в бачках, в пенсне с черной тесьмой, в черной, в шикарной черной шляпе, в штатском элегантном пальто сразу почувствовал, что он уже не он, не Санька, и что в этом надо, неутомимо теперь уж надо делать то, для чего это все. Как вот если б в солдатах и сразу одели бы в форму. И Саньке казалось, что он в чем-то сидит, вроде кареты или ящика, и смотрит оттуда из окошечка, как из бойницы. Санька даже другим, совсем незнакомым голосом позвал извозчика. А холодок внутри как встал, так и держался крепко в одном месте, и теперь надо в этом проехать этот путь и лишь бы скорей кончилось. Он будто ехал с ледяной горы и уж оттолкнулся, и начался разгон, и шибче, шибче летит, и уж теперь не удержать, и уж только держись крепче и жди. «На крайний случай застрелюсь», — и Санька рукой потрогал карман: тяжело и твердо лежал браунинг. Серьезно. Нахмурившись.
Чемодан был небольшой, кожаный, заграничный. И Санька совсем будто и не был тут — кто-то другой за него, вот этот, с заграничными манерами, и даже говорит как-то в нос. Сам без него, без Саньки, спрашивает: