Коле, чуть не мочил под краном. — Мне непременно, непременно, чтоб ты!
— Мы тоже, может быть, едем. К папе. В Сибирь. И все продаем. — У Коли басовито даже вышло, и все устанавливал щетку в стаканчик, не глядел на Башкина. Не спеша, закрывал порошок. Все вниз глядел.
— Мне нельзя ни минуты оставаться, — Башкин снова затоптался у плиты. Он схватил с плиты поваренную ложку, прижал к груди и глядел в окно. — Коля! Ведь есть Бог? — вдруг повернулся Башкин. — Ну, хоть еврейский, хоть какой-нибудь Бог?
Коля тер нахмуренное лицо полотенцем. Башкин все стоял, весь наклонившись вперед.
— Соломончика убили и папу его тоже. Тех, что в лавочке тогда, когда прятался. Насмерть.
И Коля кинул на плечо полотенце и вышел.
— Коля! Коля! — почти взвизгнул Башкин и бросился вслед.
— Что такое? Что такое это? — и Колина мать, полуодетая, морщилась из темной прихожей на Башкина. — Ах, — она сунулась назад в двери, — а я слышу, ничего понять не могу, с кем это он?
— Да я не хочу с ним, — слышал Башкин Колин голос из комнаты, — опять какой-нибудь. И мне в церковь все равно. Воскресенье.
— Можно? Можно? — стучался Башкин в дверь.
— Войдите.
Башкин рванулся в комнату, как был, в шапке, в пальто, в калошах.
— Коля! Мы на извозчике поедем. Никого не будет. Тот в тюрьме сидит, ей-богу, в тюрьме. Коля! Он просто сумасшедший и мерзавец, он и там про меня гадости говорит… всякие гадости. Коля! И назад поедешь на извозчике, честное слово. Колечка!
— Что такое, Семен Петрович? Что случилось? Я сейчас! — из-за двери голос Колиной мамы — булавки, должно быть, во рту, одевается.
— Дорогая моя!.. — с жаром начал Башкин и вдруг замолчал и с размаху сел на диван. — Да ничего, — вдруг веселым голосом заговорил Башкин. Он наклонился, положил локти на колени. — А я в шапке, как дурак! — и Башкин снял шапку, подержал, улыбаясь, и подбросил к потолку. Поймал неловко, захлопнул между ладошками, как моль. — Фу! — и он снова отвалился на спинку, откинул ногу.
Он улыбался толстыми губами, хмыкал смешком и вертел в носу длинным пальцем.
— Ты думаешь, — говорил, смеясь, Башкин, — что я твоего Соломончика убил? Коля прошел к матери.
— А может быть, меня сейчас убьют. Пи-иф! Па-аф! — тянул Башкин смешливым голосом. Он услышал, что скрипнула дверная ручка, вскочил. — А впрочем, черт с вами! — Он сразу повернулся спиной, видел боком глаза, как входила Колина мать, и разваренной походкой зашаркал калошами в прихожую, толкнул плечом дверь.
пел Башкин в дверях.
притаптывал на ходу ногой Башкин.
За воротами Башкин огляделся. Он шел широкими шагами к извозчику, все ускорял шаг.
— Подавай, подавай! — закричал Башкин и вскочил, не рядясь.
— Да ты как хочешь, — говорил Алешка. Санька увидал, что бережно вдруг, ласково поглядел на него Алешка. — Найдем двенадцатого. Ты думай, — и опять так поглядел.
«Неужели они так все между собой, ласково, бережно, — думал Санька, — а смерть тут между ними ходит. Оттого, может, и бережно, что смерть. И все надо по-настоящему, по самому, что только знаешь, лучшему. Что, может быть, последний раз. Чтоб вместе умереть. Оттого и знают, как жить надо».
Санька перекинул руку через спинку скамейки, повернулся к Алешке.
А за скамейкой из свежих прутиков выбивала сирень листки, и свежесть стояла над сиренью. И Саньке казалось, что если умирать, то навек останется свежая веселая сирень, и вот сейчас, если так думать, — она вечная, вечная, если это мой последний взгляд. И Санька медленно, всей грудью, натянул воздуху. Вечного. И сладким и вечным миг показалс??. И чистую правду можно говорить. И в голове будто стало чище, спокойней.
— А как же это? — спросил Санька и сам удивился, каким ровным прозрачным голосом.
— А ты решай, тогда будем говорить. — Алешка поднял камешек с мокрой дорожки, подкидывал на ладони и все так же мягко глядел в Санькино лицо.
— Да я решил, — сказал Санька, и вздох на миг запнулся в груди, и откатом жаркое полилось внутри.
— Может, подумаешь?
— Нет-нет! — замотал головой Санька и крепко взялся за спинку скамейки.
Алешка обвел взглядом сквозные кусты. В парке было пусто.
— В двенадцать тридцать идет поезд на Киев, курьерский. В багажном вагоне будет ящик железный, там из Государственного банка триста восемьдесят тысяч.
Алешка придвинулся ближе.
— В вагоне артельщик и жандарм. Пассажирских семь вагонов. В каждом вагоне свой человек.
Санька чувствовал, как волнение подпирает грудь, и не хотел, чтоб заметил Алешка.
— Ты сядешь в поезд. Через десять с половиною минут будет мостик…
Санька уж плохо слышал, что говорил Алешка, — он видел себя, как сел в поезд и как равнодушно будто бы смотрит в окно и ждет эту последнюю минуту, и сейчас должен громыхнуть под колесами мостик…
— Как ты говоришь? — всем духом спросил Санька.
Алешка обводил глазами кругом. Санька полез за папиросой, но не стал доставать, боялся, чтоб не дрогнула рука, когда будет закуривать.
— Я говорю, сразу же повернешь тормозной кран. Их два: в вагоне и на площадке, на тамбуре. Видал? Санька закивал головой.
— Ты оставайся в вагоне. Если какая сука сунется…
— Ну да! — сказал Санька и вышло громко, рывком дернул сам голос. — Если офицер какой-нибудь храбрость показать, Георгия или…
— Такого ему Георгия влеплю! — и Алешка тряхнул рукой, будто в ней револьвер. И глаза вдруг похолодели, брови дернулись. — Тебе, значит, — совсем тихо говорил Алешка, — дадут оружие и сади. Сунется там стрелять из окна — сади. Уйдешь с нами. Штатское я тебе дам. Пенсне и бачки наклей. Бачки никогда не видать, что наклеены.
— Пройдем немного, — сказал Санька шепотом. Санька отвернулся, когда закуривал, будто от ветра, хоть было совсем тихо.
Будь
САНЬКА шел домой, и ему казалось, что вот звенит, гремит улица, люди на извозчиках спешат и, запыхавшись, прошагал — старик ведь! — и затылок в поту, головой вертит — воздуху ищет. Полны