За чернотой стекла метнулось белое. Стукнула дверь:
— Петь, ты?
— Наташ.
— Господи, Венька! Ты чего надумал?
— Одна?
— Одна.
Он шагнул в черноту приоткрывшейся двери. На ходу расстегивая пуговицы куртки, развел полы. Она прижалась, обхватила за шею. Целовала в скулу. Пришептывала:
— Шрамик мой любименький, как я по нему соскучилась.
— А по мне?
— Вень, не поверишь. Лежу, про нас с тобой думаю, и ты стучишься. — Пойдем, а то я вся голая, студено. Пойдем в дом. Не споткнись, я свет включу.
— Не надо, — поймал он ее за руку.
— Пусти, халат накину, Вень, ну не балуйся. У тебя руки ледяные. Садись сюда. Я щас. — Накинула халат. Взобралась с ногами к нему на колени.
— Что случилось?
— Ничего. Шел мимо. Дай, думаю, зайду: проведаю.
— Ох, Венька, какой ты болтун у меня. Подожди, Вень, у тебя руки не согрелись.
— А ты что на ужин ела?
— Курицу магазинную. Есть хочешь? Давай покормлю.
— Я думал, поросенка целого. Живот толстый. — Развел полы халата, целовал.
— Вень! — Она запахнула халат, прижалась подбородком. — Вень, я беременная.
— Эт когда ж опять?
— Помнишь, на базу ездили с ночевкой? Эта база. В первый раз я там залетела. И в этот раз тоже. Что молчишь-то?
— Я не знаю, что говорить.
— Вень, я давно хочу от тебя ребеночка. — Она сжала его руку в своих ладонях. — Мальчика. Я рожу его, капля в каплю на тебя похожего. Только не молчи, Вень. Скажи, хочешь, чтобы я родила тебе сыночка? Хочешь, Вень?
— Не знаю. Тут такое начнется.
— А что, Вень, начнется? — Она говорила быстрым веселым голосом. — Что начнется? Я замужняя женщина. Родила от мужа. Не бойся, мы уедем отсюда с Петром.
— И с моим сыном!?
— Ну, тогда бери меня замуж. Я от тебя уже и так два аборта сделала. Хватит.
— Ты же сама не любишь с этими резинками.
— Вень, я тебя ни в чем не виню. Я просто хочу родить от тебя сына. И назову его в честь твоего отца Сашей.
— Со своим мужем будете растить моего сына. А я кто вам? Донор?
— Господи, как же я тебя, дурачка, люблю, Венька-а. — Он почувствовал, как слезы капают ему на руки. — Ни одна баба на свете тебя так любить не будет, как я. Запомни. Никогда-никогда. Мой любименький, мой расчудесный шрамик. От тебя водкой так несет, ф-ф-у! — Сама все целовала и целовала солеными губами его лицо, волосы, руки. — Ты… ты мой любимый донор.
«… Не посоветовалась… За меня все решила… теперь ластится»… — подумал он. А руки уже гладили ее волосы, плечи, трогали поднявшиеся соски, опускались ниже.
— Я больше не могу. Пойдем в кровать. Сдави мне руку сильно сильно. — Замотала головой. — Мучитель. Пойдем. — И будто угадав его мысли, сказала. — Пошли, я постелила свежие простыни.
— Давай тут.
— А как тут-то?
— Садись. Ноги вот так.
— Так?…
— Так, так. — Эта ее послушность школьницы рождала в нем самого его поражавшую нежность и дикую силу.
— Венька, что ты надо мной вытворяешь. Я тебя так люблю… Не мучай, я щас умру!..
Узкая молодая луна, выбравшись из ветвей старого дуба, откуда смотрела на кровавый пир стаи, теперь, привлеченная женскими стонами заглянула в окно. Осветила седой мужской затылок, обхватившие его дрожащие пальцы, высоко поднятые белые женские колени, запрокинутое вниз лицо с жарким раскрытым ртом. Осветила и тут же ушла за тучку: скукотища, все одно и то же в этом подлунном мире.
Глава двенадцатая
Петруччио проснулся под утро от рези в мочевом пузыре. Спустил с кровати ноги в резиновых сапогах. Голая без абажура лампочка под потолком пронзила зрачки.
Сердце колотится. Рот раскрыть, наружу выпрыгнет, красной лягушкой по полу поскачет. Окочуриться бы за счастье, но рот ссохся, челюсти не разжимаются, сердце на волю не пущают. В ушах звон. И некому крикнуть: «Поднимите мне веки!»
Краснозадый волосатик в очередной раз с вечера утопился в стакане. Со стены таращится свинячье рыло. На башке у борова черный цилиндр, на шее бабочка, в зубах сигара. На пятаке следы губной помады. Тьфу! Хряк толстомордый, стрихнина на тебя нет.
«Пока я спал, он слез с плаката и все допил, — подумал Петруччио, испугался: — Уж не крыша у меня поехала? — Боров вроде бы вильнул глазами в бок, в угол, где белели молочные фляги. — Там,» — догадался Петруччио. Шагнул в угол. И точно, между флягами стояла недопитая бутылка. Обрадовался. Плеснул в стакан. Видели бы сослуживцы, на дно какой помойки скатился русский боевой офицер Петр Генералов.
— Что прошло, то теперь не вернется, а что будет, не надо тужить, — бодря себя, пропел Петруччио. Выпил, и сердце присмирело. Боров перестал играть глазками.
Вспомнив, Петручио побежал в родильное отделение. Пятнистая матка ночью опоросилась. Семеро поросяток лежали у материнского брюха, причмокивали. Восьмой, поджав желтоватые копытца, валялся у двери. Петруччио на вилах отнес мертвенького в клетку к оставшемуся в живых хряку: «На десерт тебе, Бульдозер!»
Запряг в сани Сивку, раскормленную широкозадую кобылу. Бросил в сани пару мешков дробленки, притрусил сверху соломой. Ну-ка предколхоза навстречу попадется. Дробленку завез по дороге тетке Шуре. Такса известная — бутылка. Сунул в сани пару пузырей и духом воспарил: «А-ап, и тигры у ног моих сели. А-ап, и в огненный обруч летят…» К дому подъехал, стишал. Не любит Наташа такого его веселья.
— Наташа, я пришел к тебе с приветом, рассказать, что солнце встало, что своим весенним светом на ветвях затрепетало, — с порога закричал Петруччио.