Там, за тридцать пять километров от линии фронта, ему удалось проникнуть в химическое управление группы bойсk противника и раздобыть пачку дополнительных тампонов к обычному немецкому противогазу. Эти тампоны химические спецслужбы вермахта могли развезти по частям и раздать в последние полтора-два часа перед газовой атакой. Вот был бы номер!.. Но и наши не зевали: когда мы вернулись в расположение батальона со своим дурацким противогазом, то не узнали леса, откуда ушли. Полки химзащиты вторглись в промежутки между частями и стояли впритык. Артиллерия была снабжена какими-то новыми снарядами. Все, даже старшие офицеры, ходили с противогазами на боку. Поговаривали, что немцы довели до нашего сведения: дескать, если наши «катюши» не перестанут свирепствовать на плацдарме, они применят газ. Наши как-то умудрились сообщить противнику: если примените газ, мы применим газы из всех «катюш», а союзники довели до сведения немецкого командования, что без всяких «если» зальют всю Германию газами по завязку. Враг дрогнул и начал демонстративно оттаскивать свои химические части от линии фронта, а вскоре и наши полки химзащиты ушли за Вислу в тыл. Вот такая история произошла на Вислинском плацдарме.

А потом сидели в землянке и отмечали благополучное возвращение. Пили мрачно. И когда стало ясно, что дальше будет только хуже и скоро собраться с мыслями мало кому удастся, Зайдаль встал и сказал:

— Праведная рать и забулдыги, скоро вы опять пойдете в бой, — в его голосе были горечь и неотвратимость, — и снова наше содружество поредеет…

— Типун тебе на язык! — крикнул кто-то и ударил кулаком по столу.

— Невежливо… — заметил Курнешов.

— Из двенадцати основоположников нашего содружества осталось четверо, — буднично заметил Зайдаль.

— Ладно, — сказал я, — не будем препираться кто следующий? Здесь одна у всех привилегия — каждый может туда без очереди. И чтобы за столом вновь сошлись все до одного, а Зайдаль прочел бы нам свою новую проповедь!

— Согласен, — кивнул Зайдаль. — Объявляю тезисы: победитель не получает ничего! Потому что нет награды выше, чем сама победа. Любая другая награда хоть малость, хоть чуть-чуть умаляет подлинную ценность победы. Вы поколение, хлебнувшее побед. Вы дети победы! Прошу вас, просто заклинаю: потрудитесь, подумайте, постарайтесь, чтобы ни одного из вас не раздавил ни военный угар, ни послевоенная опохмель. Прошу вас — не сгиньте! Это говорю вам я, гвардии старший техник-лейтенант Лейбович, создатель невиданного автомобиля будущего, ваш доброжелатель…

Мы любили его.

Так было.

4

После ссоры, или уж не знаю, как назвать наш разлад, Зайдаль и я не встречались несколько дней. Видели друг друга издали. Но оба прилагали усилия к тому, чтоб не встречаться лоб в лоб.

В канун того дня, когда Зайдаль сошел с катушек, он неожиданно появился на пороге моей землянки. В лесу стояла послеобеденная тишина, неподалеку рубили дрова. Пришел, сел и говорит:

— Вот и жены у меня нет… — глаза пустые, как ничейная полоса.

— Как это нет?..

Судя по фотографии, она была женщина решительная, даже атакующая, с крупными чертами лица — пышная копна волос и некий общий вызов. «Не просто рыжая, — говорил Зайдаль. — Ты понимаешь — пламенная женщина! Жаль, что не принято фотографироваться в рост. У нее стать — литая фигура!.. Как она ходит!»

На фотографии она не казалась мне красивой, ну разве что волосы — действительно копна, да если еще представить их огненно-рыжими… Если верить Зайдалю — а в таких делах надо верить, — это была неповторимая, невиданная женщина! (А где они, повторимые? И отсюда, из фронтовой землянки, все женщины невиданные.) Я верил. Он говорил о ней всегда по-новому, никогда не повторялся. Он говорил о ней, как говорят о женщинах чужих, далеких материков, как говорят о женщинах неведомых, загадочных островов, как, наверное, когда-то говорили о богинях. Богиня работала в Москве, в латвийском постпредстве.

Зайдаль сидел на топчане и держал в руке несколько листков, исписанных размашистым, но ровным почерком. Он никогда не читал нам писем жены, а только иногда пересказывал. Не стал читать и на этот раз. По условному семейному коду, который у них был тщательно разработан, жена сообщала ему, что это письмо последнее: ее забрасывают в Ригу (ее родной город).

Судя по времени написания письма и его содержанию, Рига в это время все еще была у немцев, а она почему-то вроде бы прощалась с Зайдалем. Что-то здесь было не так. Может быть, письмо сильно задержалось? Ведь теперь Рига освобождена — еще 13 октября! С тех пор прошло больше двух месяцев. Все это лихорадочно прокручивалось в моей голове и не связывалось. А что, если она оставила это письмо кому-то на крайний случай, и когда все произошло, тот, другой, отправил его по адресу?.. Тогда это уже не письмо, а похоронка…

Но Зайдаль говорил сейчас совсем о другом. Или, вернее, у него произошел какой-то сдвиг в ощущении времени.

— Как они смеют? — спрашивал пустоту Зайдаль. — Зачем они ее туда посылают?.. Она такая заметная! У нее волосы светятся даже в темноте и видны за километр. Ее же так много людей знает в этом городе. Там ее убьют. Сразу.

Он говорил так, словно все это еще не произошло, а только могло произойти, словно сам не был офицером разведывательного батальона. Ведь для нас хождение в тыл врага было делом не простым, но нормальным. Мы всегда волновались за тех, кто уходил туда, но всегда ждали и надеялись, и часто надежды наши оправдывались. Зайдаль сам лазил в ничейную полосу, возился с моторами под самым носом у противника и по ночам вытаскивал оттуда подбитые машины. Возразить ему мне было не под силу и успокоить нечем. Я только предложил:

— Может, переберешься обратно?

— Нет-нет, — поспешно ответил он, тяжело поднялся, вышел и не закрыл за собой дверь (землянка выстуживается мгновенно). Он ушел не по вытоптанной тропе, а напрямик, петляя между деревьями.

Зайдаль мерил жизнь двумя измерениями — любовью и смертью. Война для него находилась где-то посередине и была промежутком. А для нас она была всей жизнью — мы еще не верили в собственную смерть и не знали, что такое любовь.

Он пролежал в землянке одиннадцать дней. Вышел— его ветер качает. Осунулся, небрит, шинель не застегнута, хлястик висит на одной пуговице. Ему словно хребет перешибло. Я ждал, когда он заговорит со мной: хотел узнать, помнит ли он хотя бы, как я стрелял в его рыжую женщину. Но он молчал.

— Зайдаль, ведь мы со дня на день двинемся вперед. У тебя с машинами все в порядке? — спросил я.

— Почти… Знаешь, как только мы двинемся, меня убьют, — сказал он спокойно.

— Не свисти. Впереди пол-Польши и целая Германия!

— Ты муфту сцепления где-нибудь достать не мог бы?

— Какую муфту?

— У твоего друга из шестьдесят третьей бригады, у Нерославского, стоит разбитый бронетранспортер. Сам видел. Наверняка муфта осталась. Выменяй на что-нибудь. Мне муфта сцепления нужна. Кстати, куда это он запропастился? Не знаешь?

В окно землянки сквозь деревья пробился пылающий закат. А там, выше самых высоких деревьев, гулял поднебесный ветер, рвал и растягивал в тонкие нити облака.

Уже на пороге Зайдаль оглянулся.

— Как только двинемся вперед, мне — крышка, — сказал он.

Так было.

Если считать — а я непрерывно считал — от дня освобождения города Риги, от 13 октября, прошло без малого три месяца. За эти без малого три месяца Зайдаль не получил ни строчки, ни весточки, а мы все это время простояли на одном месте, и почта работала исправно. Всему этому можно было найти только одно объяснение — ее больше нет.

Что это он так неожиданно вспомнил о Зорьке Нерославском?

Вы читаете Там, на войне
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату