ты все время выбиваешь почву у меня из-под ног. У нас ведь уже был точно такой же разговор. Что у меня для тебя осталось? Я просто… сочувствую тебе, Шерман. Не знаю, что еще сказать.
— Джуди?
— Да.
— Скажи Кэмпбелл, что я ее очень люблю. Скажи ей… Скажи, чтобы вспоминала отца таким, каким он был до того, как все это произошло. Скажи ей: все это так действует, что прежним уже никогда не станешь.
Ему отчаянно хотелось, чтобы Джуди спросила его, что он имеет в виду. Выкажи она хоть малейший интерес, он излил бы ей душу.
Но она только сказала:
— Кэмпбелл всегда будет любить тебя, что бы ни случилось.
— Джуди?
— Да.
— Помнишь, как я прощался, уходя на работу, когда мы жили в Гринич-Виллидж?
— Как ты прощался?
— Когда я только начал работать в «Пирс-и-Пирсе». Помнишь, я, выходя из квартиры, поднимал кверху левый кулак — вроде как салют «Черного движения»?
— А, да, помню.
— А помнишь, что это должно было значить?
— Кажется, да.
— Это значило, что да, я буду работать на Уолл-стрит, но сердцем и душой я всегда буду чужд банковскому миру. Я его использую, но потом восстану и порву с ним. Помнишь все это?
Джуди не ответила.
— Я понимаю, получилось не совсем так, — продолжил он, — но я помню, какое это было прекрасное чувство. А ты помнишь?
Опять молчание.
— Ну вот я и порвал с банковским миром. Или он — со мной. Я понимаю, это не одно и то же, но каким-то странным образом я чувствую освобождение. — Он умолк, надеясь дождаться от нее какой-нибудь реакции.
Наконец голос Джуди произнес:
— Шерман?
— Да?
— Это лишь воспоминания, Шерман, этого больше нет. — Ее голос дрогнул. — Да и воспоминания о тех временах уже растоптаны. Я знаю, ты хочешь, чтобы я совсем не это тебе сказала, но меня предали, меня унизили. Мне бы очень хотелось быть для тебя тем, чем я была в те давние времена, хотелось бы помочь тебе, но я просто не могу. (Слышно, что она еле сдерживает слезы.)
— Если бы ты хоть простила меня… дала бы мне один, последний шанс…
— Ты уже об этом меня просил, Шерман. Ладно, я тебя прощаю. И снова спрашиваю: что это меняет? — Она тихо плакала.
Ответить ему было нечего, и разговор кончился.
После этого он сидел в блещущей множеством огней тишине библиотеки. Откинулся во вращающемся рабочем кресле. Почувствовал, как давит край сиденья на нижнюю поверхность бедер. Сафьян цвета «бычья кровь», 1100 долларов только за обивку спинки и сиденья одного этого кресла. Дверь библиотеки была открыта. Он выглянул в холл. Там на мраморном полу увидел экстравагантно выгнутые ножки одного из кресел работы Томаса Хоупа. И ведь не какая-нибудь там имитация, а оригинал, настоящее красное дерево. Красное дерево! Как по-детски радовалась Джуди, когда нашла эти настоящие, красного дерева, кресла самого Томаса Хоупа!
Зазвонил телефон. Это она — перезвонила! Он моментально схватил трубку.
— Алло?
— О! Шерман! — Сердце упало. То был Киллиан. — Хорошо бы вы сейчас снова ко мне заехали. Хочу вам кое-что показать.
— Вы все еще на работе?
— Да, и Куигли тоже здесь. Нам надо кое-что показать вам.
— А что такое?
— Ну — не по телефону. Приезжайте, ладно?
— Ладно… Сейчас выхожу.
Все равно он не очень-то представлял себе, как выдержит в этой квартире еще хотя бы минуту.
В подъезде старого здания на Рид-стрит ночной сторож — то ли киприот, то ли армянин — слушал огромный транзисторный приемник: передавали музыку в стиле «кантри». Шерману пришлось остановиться и вписать в журнал свое имя и время посещения. Сторож, отчаянно коверкая слова, подтягивал припев:
А выходило у него так:
Шерман поднялся в лифте, прошел по обшарпанному пустому коридору и остановился перед дверью, пластмассовая табличка рядом с которой гласила: «ДЕРШКИН, БЕЛЛАВИТА, ФИШБЕЙН и ШЛОССЕЛЬ». Мелькнула мысль об отце. Дверь была заперта. Он постучал, и через пять или десять секунд Эд Куигли отворил ему.
— Оооооо! Заходите! — заулыбался Куигли. Его лицо сияло. То есть буквально светилось. Внезапно он превратился в закадычнейшего приятеля Шермана. Еле сдерживая распиравший его радостный хохоток, повел Шермана к кабинету Киллиана.
Киллиан встретил их стоя, улыбаясь, как кот, который только что съел канарейку. На столе стоял большой магнитофон — явно из неких более возвышенных кругов царства электроники.
— Привет, привет! — сказал Киллиан. — Садитесь. И приготовьтесь. Вы не поверите своим ушам.
Шерман сел боком к столу.
— А что такое?
— Вот вы мне это сейчас и скажете, — отозвался Киллиан.
Куигли стоял рядом с Киллианом, неотрывно глядя на магнитофон и нервно переминаясь, как школьник, вызванный на сцену за похвальной грамотой.
— Мне не хотелось бы чересчур вас обнадеживать, — продолжал Киллиан, — потому что тут еще возникает парочка серьезнейших проблем, но послушать вам будет интересно.
Он нажал что-то на магнитофоне, и послышалось басовитое гудение «фона». Потом мужской голос:
«Я знал с самого начала. Надо было сразу же заявить». Голос он в первую секунду не узнал. Потом понял: это же его голос! А голос продолжал: «Просто не верится, что я… что мы попали в такое положение».
Затем женский голос: «Поздно теперь, Шерман. — Шууман. — Дело прошлое».
Та сцена — страх, напряжение, вся атмосфера — вновь ожила, разлившись по нервной системе Шермана… Как они сидели в ее «конспиративной квартире» вечером того дня, когда в «Сити лайт»