Слишком он был подавлен, слишком изверился, чтобы радоваться дружелюбию какой-то Кейт ди Дуччи. Джуди он сказал только:
— Ладно, поживем — увидим.
Телохранитель из квартиры, Оккиони, съездил на семейном универсале к родителям за Джуди и вернулся на Парк авеню за Шерманом. Поехали на Пятую авеню к ди Дуччи. Шерман, вытащив из-за пояса револьвер обиды, приготовился к худшему. У ди Дуччи и у Бэвердейджей собирались одни и те же люди (та же вульгарная компания, в которой настоящих коренных нью-йоркеров днем с огнем не сыщешь). Еще в те дни, когда его респектабельность была вне подозрений, Бэвердейджи устроили ему ледяной прием и не захотели с ним знаться. Собрав в один кулак всю свою грубость, невоспитанность, хитрость и светский лоск, интересно, что они с ним сделают на этот раз? Себе он говорил, что ему уже давно безразлично, одобряют его или осуждают. Он намеревался, то есть они — товарищество «Мак-Кой и Мак-Кой» — намеревались всего лишь показать миру, что раз греха на них нет, то и жить им можно нормальной жизнью. Только он сильно опасался, что из этого показа ничего не выйдет и кончится дело безобразной сценой.
В прихожей у ди Дуччи того сверкания, которое слепило и преследовало гостей у Бэвердейджей, не было вовсе. Вместо характерных для Рональда Вайна хитрых комбинаций материалов — шелка с дерюгой, позолоченного дерева с обивочной тесьмой и так далее, у ди Дуччи все выдавало слабость Джуди к торжественному и величественному: мрамор, пилястры с каннелюрами, массивные классические карнизы. Но и здесь все было из другого века (в данном случае из восемнадцатого), и гости так же разобрались на группы — по несколько «ходячих рентгенограмм», «лимонных конфеток» и мужчин в темных галстуках; те же ухмылки, тот же хохоток, те же трехсотваттные взоры, те же высокопарные словеса и неустанная — тра- та-та-та — трескотня разговоров. Короче — улей. Улей! — именно улей! Знакомое жужжание окружило Шермана, но оно уже не отдавалось в нем трепетом. Он слушал, каждую секунду ожидая, что его позорящее присутствие прервет гул этого улья на полуслове, полуухмылке, полусмешке.
От группы гостей отделилась истощенная женщина и, улыбаясь, пошла к ним… Истощенная, но какая красавица!.. Лица красивее он не видывал в жизни… Пепельно-золотистые волосы убраны назад. Высокий лоб, лицо белое и гладкое как фарфор, огромные живые глаза и губы, тронутые чувственной — нет, более того, манящей улыбкой. Откровенно манящей! Когда она коснулась его руки, он ощутил, как в нем шевельнулось желание.
— Джуди! Шерман!
Джуди и эта женщина обнялись. Совершенно искренне Джуди сказала:
— Ах, Кейт, какая вы добрая! Вы просто чудо.
Кейт ди Дуччи просунула руку Шерману под локоть и привлекла его к себе, так что втроем они образовали сандвич: Кейт ди Дуччи между двумя Мак-Коями.
— Вы не только добрая, — присовокупил Шерман. — Вы к тому же еще и смелая.
И тут же сам заметил, что заговорил интимным баритоном, которым пользовался, когда затевал ту игру, что стара как мир.
— Не говорите глупостей! — решительно возразила Кейт ди Дуччи. — Если бы вы не пришли, я бы очень, очень обиделась. Пойдемте-ка, я вас кое с кем познакомлю.
Шерман с беспокойством отметил, что она повела их к живописной группе разговаривающих, где доминировала высокая барственная фигура Наннели Войда, романиста, который был и у Бэвердейджей. «Ходячая рентгенограмма» и двое мужчин в синих костюмах, белых рубашках и синих галстуках лучились светскими улыбками, глядя в рот великому писателю. Кейт ди Дуччи представила вновь прибывших, затем увела Джуди из прихожей в салон.
Шерман затаил дыхание, приготовясь к афронту или, в лучшем случае, к остракизму. Но нет, все четверо расточали щедрые улыбки.
— А, Мак-Кой, — произнес Наннели Войд, — должен вам сказать, я не раз, не раз за последние несколько дней о вас думал. Добро пожаловать в легион отверженных… Ведь вас уже изрядно потрепали плодовые мушки.
— Плодовые мушки?
— Пресса. Меня, знаете ли, забавляет покаянный пыл этих… насекомых. «Не слишком ли мы агрессивны, не слишком ли бессердечны, жестоки?» — словно пресса — это прожорливый зверь, тигр какой-то. По-моему, им нравится, чтобы их считали кровожадными. Я это называю похвальбой в форме нежного самопорицания. Какой там зверь — насекомые. Всего лишь плодовые мушки. Летят на запах, отмахнешься — не укусят, разлетятся, попрячутся, а стоит отвернуться, они опять тут как тут. Плодовые мушки. Но вам-то, я полагаю, этого объяснять не надо.
Несмотря на то что великий литератус использовал его несчастье явно лишь как постамент, чтобы на нем воздвигнуть энтомологическую метафору, которая имела довольно-таки лежалый вид, Шерман был ему благодарен. В некотором смысле Войд действительно его собрат-легионер, товарищ по несчастью. Помнилось (хотя Шерман никогда не уделял особого внимания окололитературным сплетням), Войда в свое время заклеймили как гомосексуалиста или бисексуала. По этому поводу стоял довольно большой шум в прессе… До чего несправедливо! Как смеют эти… насекомые приставать к человеку, который, может быть, и ломака, зато способен на такое великодушие, так сочувствует невзгодам других? Ну и что, если он… голубой? Откуда-то само подвернулось словечко «голубой»; раньше Шерман пользовался другим термином. (Вот уж действительно: либерал — это консерватор, который побывал за решеткой.)
Зарядившись от своего нового собрата смелостью, Шерман рассказал о том, как женщина с лошадиным лицом совала ему в нос микрофон, когда они с Кэмпбелл вышли из дома, и как он от нее отмахнулся — просто чтобы в лицо не лезла, а теперь она подала на него в суд! Плачет, скулит, жалуется — и требует с него 500 000 долларов!
Все в их группке, включая самого Войда, смотрели ему в рот, сияя светскими улыбками.
— Шерман! Шерман! Черт побери! — Звучный голос… Шерман обернулся… К нему шел молодой человек огромных габаритов… Бобби Шэфлетт… Оторвавшись от другой такой же декоративной группы, он направился к нему с простодушной крестьянской улыбкой во всю физиономию. Протянул руку, Шерман пожал ее, и Провинциальный Самородок пропел: — Ну и делов вы наворотили с тех пор, как мы последний раз виделись! Ну и наворотили, сто чертей в дышло!
Что на это сказать, Шерман не имел понятия. Как выяснилось, говорить ему ничего было и не нужно.
— Меня самого, кстати, в прошлом году арестовывали в Монреале, — сказал очень довольный собой Золотой Пастушок. — Слыхали небось?
— Гм… нет. Не слыхал.
— Не слыхали?
— Нет… Господи, но… вас-то за что?
— ПИ?САЛ НА ДЕРЕВЦЕ! Ха-ха-ха-ха-ха-ха-ха-ха-ха! Они там на уши становятся, если у них в Монреале в полночь пописать на деревце, особенно если у самых дверей отеля! Ха-ха-ха-ха-ха-ха-ха-ха-ха!
Шерман ошеломленно уставился на его радостную физиономию.
— Швырнули меня в кутузку! Появление в непристойном виде! ПИ?САЛ НА ДЕРЕВЦЕ! Ха-ха-ха-ха-ха-ха- ха-ха! — Затем чуть спокойнее: — Вы знаете, до этого мне за решетку попадать не приходилось. А как вам за решеткой показалось?
— Так себе, — отозвался Шерман.
— Очень вас понимаю, — сказал Шефлетт, — но и страшного нет ничего. Я очень наслышан, что там с нашим братом делают другие заключенные? — Это он произнес с вопросительной интонацией. Шерман кивнул. — А хотите знать, что они делали со мной?
— Что?
— Кормили яблоками.
— Яблоками?
— Истинный факт. Нам когда в первый раз принесли еду, она была такая скверная, что я не мог есть, — а поесть-то я люблю. Смог съесть только яблоко, которое полагалось вроде как на третье. И знаете что? Про то, что я съел только яблоко, сразу пошла молва, и все стали слать мне свои яблоки — все арестанты, по всей тюрьме. Передавали по цепочке, из рук в руки, из камеры в камеру. Когда пришло время выходить на волю, я по самую макушку был завален яблоками! Ха-ха-ха-ха-ха-ха-ха-ха!