цивилизация, конечно, не идет ни в какое сравнение с греческой. Но все равно, Бонами сплошь и рядом говорит ерунду. «Надо бы тебе побывать в Афинах», — скажет он Бонами, когда вернется. — «Стоишь у Парфенона…» — скажет он или: «Развалины Колизея наводят на чрезвычайно возвышенные размышления», которые он подробно станет излагать в письмах. А может даже из этого выйдет статья о цивилизации. Сравнение древних с нынешними, уснащенное убийственными выпадами против мистера Асквита — что- нибудь в духе Гиббона.
Полный человек с трудом протиснулся в дверь купе, весь пропылившийся, мешковатый, увешанный золотыми цепями, и Джейкоб, пожалев о своем нелатинском происхождении, стал смотреть в окно.
Странно, если подумать, что, проехав два дня и две ночи, оказываешься в самом сердце Италии. Среди оливковых деревьев вдруг вырастают виллы; лакеи, поливающие кактусы. Черные экипажи въезжают между помпезными колоннами с налепленными на них гипсовыми щитами. Всего лишь на мгновенье, но с поразительной откровенностью встает жизнь перед глазами иностранца. А вот одинокая вершина, на которую никто никогда не подымается, но ее вижу я, еще совсем недавно кативший в омнибусе по Пиккадилли. И так бы мне хотелось выйти в эти поля, усесться там, и слушать кузнечиков, и набрать пригоршню земли — итальянской земли, ведь даже мои ботинки покрыты итальянской пылью.
Ночью Джейкоб слышал, как выкрикивают названия незнакомых станций. Поезд остановился, и он услышал, что совсем рядом квакают лягушки, и, осторожно оттянув занавеску, увидел огромное странное болото, все белое в лунном свете. В купе пахло сигарным дымом, который плавал вокруг шара с зеленым абажуром. Итальянец храпел, сбросив башмаки и расстегнув жилет… И вдруг вся эта затея с поездкой в Грецию показалась Джейкобу исполненной невыносимой тоски — сидеть одному в отелях и осматривать памятники, — лучше бы он поехал с Тимми Даррантом в Корнуолл…
— М-м, — запротестовал Джейкоб, когда темнота вокруг начала рассеиваться и стал пробиваться свет, но человек тянулся через него, чтобы что-то достать… толстый итальянец в манишке, небритый, потный, тучный, открывал дверь и шел умываться.
Тогда Джейкоб сел и увидел, как по дороге в раннем утреннем свете идет с ружьем поджарый итальянский охотник, и все, что он знал о Парфеноне, вернулось к нему в мгновение ока.
«Вот это да! — сообразил он. — Мы же почти приехали!» И он высунулся из окна, и воздух что есть мочи ударил ему в лицо.
Очень противно, когда двум с лишним десяткам твоих знакомых ничего не стоит с места в карьер сказать что-нибудь существенное о пребывании в Греции, а ты, оказавшись там, решительно никаких чувств не испытываешь. Потому что, умывшись в отеле в Патрах, Джейкоб прошел около мили вдоль трамвайных путей, а затем так же вдоль трамвайных путей вернулся обратно; навстречу ему попадались индюшечьи стаи, вереницы осликов; потом он заблудился на каких-то задворках; ознакомился с рекламой корсетов и консоме Магги; дети наступали ему на ноги; в городе пахло протухшим сыром; и он обрадовался, когда внезапно вышел прямо к своему отелю. Там среди кофейных чашечек лежала старая «Дейли мейл»; он ее прочитал. А чем заняться после обеда?
Несомненно, в целом нам было бы гораздо хуже, чем теперь, не будь у нас этой удивительной способности к иллюзиям. Лет в двенадцать или около того, когда куклы заброшены, а паровозики переломаны, Франция, а еще вероятнее, Италия, а уж Индия почти наверняка, поражает наше воспаленное воображение. Тетушки бывали в Риме, и у всех, разумеется, есть дядя, последние вести о котором — вот бедняга! — дошли из Рангуна. Он теперь не приедет никогда. Но миф о Греции начинают гувернантки. Посмотри, что за голова (говорят они), видишь, нос прямой как стрела, кудри, брови — все такое мужественное, красивое, а на ногах и на руках у него линии, которые означают высшую ступень развития, — ведь для древних греков тело было не менее важно, чем лицо. А еще древние греки умели так писать фрукты, что птицы пытались их клевать. Сначала читаешь Ксенофонта, потом Еврипида. И однажды — господи, какое это было событие! — все, о чем ты раньше слышал, наполняется для тебя смыслом, «греческий дух», греческое то, другое, третье; хотя, конечно, просто нелепо полагать, будто кто-нибудь из древних греков может сравниться с Шекспиром. Суть, однако, в том, что мы получаем воспитание, основанное на иллюзиях.
Джейкоб, несомненно, думал что-то подобное, держа в руке скомканную «Дейли мейл», вытянув ноги, являя собой олицетворение скуки.
«Но так нас воспитывают», — продолжал думать он.
И все это показалось ему омерзительным. Следовало что-то с этим делать. И если сперва у него было просто подавленное настроение, то теперь он затосковал так, как тоскуют смертники. Клара Даррант бросила его тогда на вечере и стала разговаривать с американцем по имени Пилчард. А он зачем-то уехал в Грецию и бросил ее. Там у них все были в вечерних туалетах и несли чушь — боже, какую страшную чушь, — и он потянулся к «Глоб троттеру», международному журналу, который владельцы отелей получают бесплатно.
Несмотря на весь свой упадок современная Греция чрезвычайно продвинулась в развитии трамвайной сети, так что, пока Джейкоб сидел в гостиной отеля, трамваи под окнами лязгали, тренькали, повелительно звонили, звонили, звонили, чтобы прогнать с дороги осликов или старуху, не желавшую пошевелиться. Проклятье относилось к цивилизации в целом.
Но служитель отеля и на проклятье никакого внимания не обратил. Грязный тип по имени Аристотель, плотоядно интересующийся телом единственного жильца, занимающего сейчас единственное кресло, нарочито шумно зашел в гостиную, что-то поставил, что-то подправил и убедился, что Джейкоб все еще сидит там.
— Мне нужно, чтобы завтра меня рано разбудили, — бросил Джейкоб через плечо. — Я еду в Олимпию.
Это уныние, эта капитуляция перед темными водами, захлестывающими нас, — порождение наших дней. Может быть, как говорит Краттендон, мы мало во что верим. Отцам нашим по крайней мере было что разрушать. Нам, впрочем, тоже кое-что осталось, — подумал Джейкоб, комкая «Дейли мейл». Он станет членом парламента и будет выступать с блестящими речами… но разве могут помочь блестящие речи и парламент, если ты хоть на дюйм отступил перед черными водами. Конечно, еще никто не сумел объяснить эти приливы и отливы в наших жилах — ощущения счастья и несчастья. Джейкоб совсем не исключал, что за ними кроется благопристойность, и вечера, на которые надо специально одеваться, и страшные трущобы за Грейз инн — нечто прочное, неподвижное, абсурдное. Да и Британская империя начинала его озадачивать, и не вполне он был уверен в правильности решения о самоуправлении Ирландии. Что там об этом пишет «Дейли мейл»?
Он стал взрослым мужчиной и вот-вот должен был с головой уйти во всякие дела — даже горничная, которая выливала за ним тазик для умывания и трогала ключи, запонки, карандаши и пузырьки с лекарствами, разбросанные на туалетном столике, ощущала это.
То, что он стал взрослым мужчиной, понимала Флоринда, так, как она понимала и все остальное, — интуитивно.
И Бетти Фландерс немедленно это заподозрила, читая его письмо, отправленное из Милана, в котором говорилось «вовсе не о том, — жаловалась она миссис Джарвис, — что мне хотелось бы знать», но она долго над ним размышляла.
Фанни Элмер чувствовала это очень остро. Он ведь возьмет трость и шляпу и отойдет к окну с таким рассеянным, но страшно суровым видом, представляла себе она.
— Пойду, — скажет он, — напрошусь на угощение к Бонами.
— Во всяком случае, у меня всегда остается возможность утопиться в Темзе, — заплакала Фанни, стремительно проходя мимо здания Приютской больницы.
«Но „Дейли мейл“ доверять нельзя», — сказал себе Джейкоб, ища глазами, чего бы еще почитать. И он снова вздохнул, потому что действительно был в таком глубоком унынии, что, наверное, оно уже давно сидело в нем, готовое в любую минуту подступить к сердцу, и это, в общем, не могло не удивлять в человеке, который так умел наслаждаться жизнью, не обнаруживал особой склонности к самоанализу, но, конечно, был до мозга костей романтиком, — размышлял Бонами, сидя у себя в Линкольнз инн.