варить обед, чистили картошку, а все больше морковка, конфеты, огурцы; интриговали кого-то по телефону, меняя голоса, разговаривали до поздней ночи об институтских профессорах и о наших сокурсниках. Изредка безделье прерывалось срочными предложениями стенографировать – я принимала заказ и сутками работала почти бессонно (стенография трудоемка: час письма – четыре часа расшифровки); а иногда Катюшина мама требовала, чтобы дочка приехала домой помочь ей вымыть окна и пол. Но в общем – мы отдыхали. Стихи и споры до крику, кто выше: Тютчев или Баратынский – и вот было бы здорово разузнать, роясь в архивах, как называл Баратынский свою возлюбленную?
Как же он ее называл? Что за имя дал ей?
– А как бы ты хотела, чтобы тебя называл твой возлюбленный? – спрашивала Катя. Ис полной серьезностью: – Скажи, пожалуйста, чем, по-твоему, отличается настоящая любовь от увлечения? Чтобы не на два месяца влюбиться, а до самой смерти?
Одну ночь мы провели на набережной. Июньскую. Белую. Смотрели, как разводят мост, потом – как сводят. Домой вернулись утром и отсыпались весь день.
В кабинете у Корнея Ивановича стояла пишущая машинка – сооружение величиною и тяжестью с прибрежный валун. Когда-то, в лютые голодные годы военного коммунизма, эту машинку подарили Корнею Ивановичу американцы («American Relief Association» – «Американская ассоциация помощи», в просторечии «ARA»). Они же выдали нам одно теплое одеяло: мама сшила себе из одеяла пальто.
Машинка двухэтажная, с двумя шрифтами: крупный для заглавных букв и мелкий, обыкновенный, для остальных.
Катюша внезапно попросила у меня разрешения учиться писать на машинке. «Пожалуйста... Что это тебе вдруг вздумалось?» – «Да так просто. Мама говорит, в жизни пригодится».
Она прилежно стукала одним пальцем. Я посмеивалась над нею: сама я умела не одним пальцем, а двумя.
Скоро Катюшина мама, портниха, потребовала ее обратно к ним, на Петроградскую, на Барочную. Длились белые ночи. Катюша часто приезжала за мною, и я частенько оставалась в этой семье целые дни, да и с ночевкой. Оттуда до взморья рукой подать. Мы с Катей брали лодку напрокат, дружно гребли и, ликуя, одолевали мелкие волны на взморье.
Когда за мною пришли, я ночевала не на Барочной, а дома, в Манежном. Во сне почудились мне заливистые звонки: приснилась мчащаяся со звоном тройка. Очухавшись, я поняла, что колокольчик заливается в кухне. Обыск был тщательный: прилежно рассматривали книги, читали письма. Ничего предосудительного не обнаружили. Но, уводя меня, прихватили с собою машинку.
На первом же допросе следователь Леонов предъявил мне воззвание рабочих, перестуканное на машинке Корнея Ивановича. Я видела воззвание впервые. Но неизвестно мне было, арестована ли Катюша, и если – да, то призналась ли, что это она, а не я переписала листовку, а я даже и не читала этот документ... Как быть? На всякий случай я не опровергала обвинение. «Да, переписывала листовку я».
– Назовите имена, кто составлял.
– Я не знаю, кто ее составлял.
– Вы не можете не знать: текст утвержден на собрании вашей группы... Собрание в 9-й линии Васильевского острова 12 февраля.[15]
– Я на этом собрании не была, ни к какой группе никогда не принадлежала и не принадлежу.
Каждый допрос упирался в неведомые мне имена и в это собрание на Васильевском, о котором я и представления не имела.
Следователь красноречием не отличался. Он тупо задавал один и тот же вопрос, я упорно отвечала правду: «не была я там» и «не знаю». Да и какое красноречие может заставить человека назвать имена, ему и впрямь неизвестные? Я не знала даже, бывала ли на Васильевском Катюша. Тут нужны были другие методы следствия: «физические методы воздействия». Они, эти нерасшифрованные методы, быть может, и заставили бы меня подписать любой подготовленный заранее именной указатель, но, по-видимому, в то время «методы» либо не применялись совсем, либо следователи не брезговали ими в других, более серьезных случаях.
...Опять ночь, опять внезапный гром ключей и свет в глаза, и опять не дают времени толком одеться. Опять на ходу наспех закалываю шпильками рассыпающиеся волосы, спотыкаюсь, путешествуя в полутьме по лестницам. И опять не пойму, хочется ли мне поскорее дойти или идти подольше – подальше от кабинета. Опять кабинет следователя и тот же вопрос:
– Назовите имена, кто составлял.
– Я их не знаю.
– Вы были на собрании на Васильевском и не можете не знать... А не знаете имен – опишите личности. Мы сами найдем.
– Я не была там.
– Мы располагаем показаниями, что вы были.
– Это неправда. Один раз я ответила:
– В конце концов ваш соглядатай мог просто ошибиться. Обознаться. Принял кого-то другого за меня.
Тут я впервые увидела, как следователь Леонов улыбается.
– Вас не примешь, – сказал он, окинув меня взглядом опытной ищейки. – Не спутаешь... у вас очень... неконспиративная внешность.
Когда перевели меня из одиночки в общую и там я встретилась с Катюшей (которая, как оказалось, была арестована в ту же ночь, что и я), – мне стало понятно, почему следователь настаивал, будто я была там, где меня не было. Катюша на первом же допросе призналась, что это она перепечатала листовку на машинке Корнея Ивановича, а я ни при чем, даже не читала текст. Таким образом, за мною не оставалось вины. А вину найти надо: оправдывать человека арестованного у нас не очень-то любили, хоть и случалось. Да и на одном собрании на Песках я все же присутствовала. По преимуществу молчала, но однажды присутствовала и на собравшихся не донесла.
Скоро меня отпустили домой на поруки «вплоть до общего приговора». Домой я попала весьма своевременно: свалилась вскоре в кровать с температурой около сорока. (Паратиф.) Когда (не помню кто) сотрудник ли ГПУ или милиции принес мне на дом повестку, повелевающую немедленно явиться (на Гороховую? или в Пересыльную тюрьму возле вокзала? не помню!) для отправки по этапу, я еще не в силах была оторвать голову от подушки и за меня в соответствующей графе расписалась мама.
По справке от районного врача меня оставили болеть дома, а как только поднимусь на ноги – приказано отправляться в ссылку самостоятельно.
Мне и Катюше, по молодости лет, приговоры были вынесены самые легкие: я получила три года Саратова, Катюша – пять лет Ташкента.
Приговоры рабочим строже. Кому многолетняя тюрьма, кому ссылка в Сибирь.
Пока я хворала, папины знакомые подыскали для меня в Саратове комнату на одной из центральных улиц, в квартире у старика и старушки, да еще «с полным пансионом». Так что ехала я будто не в ссылку, а в санаторий.
Худо ли? Но разлучение с родными, друзьями, городом...
Корней Иванович при разлуке подарил мне третий том Александра Блока. Подарок многозначительный. Третий том Блока! Знак милости, знак прощения! Это были мои и его любимейшие стихи любимейшего из поэтов. Нашего общего. Дар, подтверждающий мою с отцом моим неразрывную общность. В детстве и отрочестве «отец мой да я» были тесно и, казалось, нерасторжимо дружны, а вот юности моей он не принял. Стенография? Да, это безусловно имеет смысл. Разговорная, устная речь многое дает для понимания живого языка – языковых находок, уродств и общих тенденций развития. И для заработка стенография пригодится... А зачем поступила на курсы при Институте истории искусств? Хочешь изучать