Сколько в уме сочинила я Мите посланий, устных и письменных! Наверное, целый том. Однако ночь с 31 июля на 1 августа упорно не поддавалась слову. Да и в изображении ли ночи дело? Я должна написать Мите свой совет, а его-то у меня и не было. Мне казалось, решать способны мы только вместе. Увидеться! Но как и где? Нет, и не это главное. Главное – понять. Я сбивалась. Как объяснить ему белесый, оструганный затылок, рукописи в клочьях на полу, бурые печати на дверях. Но не в этом ведь дело. Я хватала карандаш, но и карандаш, хоть убей, не помогал уяснить мысль. Мысли не было – было ощущение: оказаться бы вдвоем, один на один, вместе, с глазу на глаз, и тогда, только тогда, спасительная мысль осенит нас.

(Втайне от самой себя я верила, что катастрофа вызвана моей виною. Если в день Митиного отъезда я могла опоздать на вокзал – значит, я оставила его раньше, чем разлучил нас поезд. Теперь тщетность его ожидания – а он, конечно, прислушивался к шагам на лестнице и ждал меня здесь до последней минуты, – тщетность его ожидания живет в опечатанной комнате... Не веруя в Бога, в молитву, я смутно верила в спасительную силу постоянной сосредоточенности на том и тех, кого любишь. Если бы я, в день Митиного отъезда, сосредоточенностью своей его не покинула – быть может, ничего и не случилось бы. Такое рассуждение лишено логики. Но чувство не нуждается в логике, а чувствовалось мне так. Потому, наверное, я не в силах была рассуждать, думать: чувство перебегало дорогу самой простой мысли.)

Крутков признался на следствии, будто делал бомбы, хотя никогда и не помышлял о них. Его били до тех пор, пока он не признался.

И Митю будут бить?

Вот тот, с оструганным затылком, гнилозубый, поднимет на него руку?

«Никогда не говори о том, чего не понимаешь, – вспоминались мне слова, сказанные Крутковым сестре. – Не смей говорить о том, чего не понимаешь!» В ушах у меня стоял Митин крик: «А-а! там бьют! А мы-то, дураки, не догадывались. Там просто бьют! Все гениальное – просто».

(Митя! В чем бы ты ни признался под пытками – ни я, ни друзья не поверим. И не упрекнем. А я до конца жизни буду за тебя бороться.)

Ела ли я что-нибудь в эти дни или только сочиняла письмо? Не помню. Спала на раскладушке в Люшиной детской, ничего не варила, пила чай. И вдруг... извлекла из почтового ящика письмо.

И не чье-нибудь – Митино!

Доисторическое. До 1 августа. Незнающее письмо. Из нашей прежней, канувшей на дно, затонувшей жизни.

6 августа – день Люшиного рождения. Митя писал, что в Киеве обошел все игрушечные магазины и купил удивительную белую собаку, заводную, которая умеет лаять. Собаку он привезет сам. (Я поняла: ему трудно сразу расстаться с заводной собакой.) Ни слова укора мне за мое постыдное опоздание. Он угадал, что я и без того угрызаюсь, но как угрызаюсь – он, не чуя совершившегося, – разве мог угадать?

Это неправда, что Митя был. Он жив, он есть, я держу в руке его листки, его почерк!

...Митя много писал о своих родителях, о брате, об архитектурном разбое в Киеве. О брате писал, что непременно попытается перевести его на работу к нам, в Ленинград, «а то в Киеве он на своей службе как-то гаснет». (Они были глубоко и тесно связаны – братья-близнецы, Изя и Митя Бронштейны, и им всегда не хватало друг друга. Был ли у Изи творческий дар – не мне судить, но познания большие, и он безусловно понимал, что делал в науке Митя.)

Митя раздумывал: вправе ли они оставлять стариков одних? Ведь если Изя тоже переберется в Ленинград, где уже давно живут Михалина и он, Митя, то отцу и матери будет одиноко и горько.

Митя раздумывал, не взять ли брата к себе? «У меня больше нет у меня», – писал когда-то Герцен... Митя еще не знает, что у него больше нет у него.

...Мне предстояло терпеливо ждать 4-го, когда Катя отправится в Киев. Долгонько! Но 6-го Митя узнает все. «И что тогда? – думала я. – Что он тогда сделает? Конечно, уже и то будет великое счастье: между мною и им будет преодолена неизвестность. Он узнает: заводная собака, умеющая лаять, – это миф, а вот бурые печати на дверях – это истинная действительность. Но что же, узнав, он предпримет? Вернется сюда, прямо к ним в лапы? Уедет из Киева, спрячется? Но как и где? Ведь без прописки у нас жить нельзя. Пошлет телеграмму Сталину? Поедет в Москву к президенту Академии наук?»

Я же была до такой степени оглушена происшедшим и не готова к случившемуся, что не смела даже в душе своей давать Мите советы. Мне казалось: вот если бы я его увидела, услышала, дотронулась до его руки – тогда и поняла бы. И он понял бы.

С Катей мы условились встретиться утром 4-го – из осторожности в сквере. Я решила: никакого письма ей не дам, а она выучит мои слова наизусть. Катя пришла. Я принесла ей на дорогу батон, вареные яйца, сахар и яблоки. «Ну, зачем ты, Лидочка? Спасибо, Лидочка. Напрасно ты беспокоилась, Лидочка». Я дала ей в дорогу деньги – на обратный билет да и вообще, просто так. Митя забыл выглаженные и приготовленные для него Идой носовые платки – их я послала ему. Любимые вещи – книги – все оказались взаперти, недосягаемы, ничего не пошлешь. Катя аккуратно повторила мои слова. Мною сочинилось не письмо, не телеграмма, а какая-то бездушная справка. «Митя, в ночь с 31-го на 1-е у нас был обыск. Мне предъявили ордер на твой арест». Тянуло прибавить: «Обнимаю тебя. Пока я на воле – буду за тебя бороться. И в тюрьме тоже... Пока я на земле. Пока я жива...» Но никак не выговаривались мною эти слова Кате. Тут уже влага, слезы в горле – это можно, только уткнувшись ему в грудь.

С Катей мы рассчитали так: если в Киеве ей помогут срочно достать обратный билет, вернется она 8-го. Митя будет уже предупрежден. И я узнаю, что он решил о себе и обо мне и как мне жить дальше.

6-го, день Люшиного рождения, я проведу в Сестрорецке, а вечером вернусь в город и буду ждать Катю.

Днем 5-го я вышла за дверь глянуть – нет ли в ящике нового Митиного письма. Нашла мятую бумажку: «Лидочка, не сердись, пожалуйста, я потеряла билет, а к тебе не дозвонилась. Извини, пожалуйста. Твоя Катя».

У меня подкосились ноги, я так и села на стул в передней. Я читала и перечитывала Катиным библиотечным почерком написанные слова и не верила глазам своим.

Твоя Катя. Твоя Катя. Твоя Катя.

Это был удар по голове кирпичом. Это было, как ночной звонок в квартиру, как «мальчик безнадежен», как «удалить аппендикс опоздали, заражение крови неминуемо». Это было заражение горя – предательством.

Это было также и воровство, спекуляция, но о спекуляции я тогда не подумала.

Потерять билет! Потерять мои последние слова Мите, мое SOS через пространство и горе! Потерять билет, когда каждая минута дорога!

В тот день я поняла случившееся так: Катя побоялась ехать, а мне побоялась сказать «нет». «Да, Лидочка, конечно, Лидочка». Трусиха и растяпа, вот она кто... О настоящей судьбе билета я тогда не додумалась.

В онемении бешенства сидела я на стуле под вешалкой. Потеряла билет! Потеряла мое слово Мите! Может быть – спасательный круг.

И только через три десятилетия, когда я, за многие годы совместной жизни, узнала Катю близко, увидела насквозь – я, глядя назад, догадалась: струсить-то она, конечно, струсила, но выгоды своей не упустила. Она вовсе не потеряла, она продала билет на вокзале перед самым отходом поезда – попозже, попозже чтобы подороже содрать.

Но в августе тридцать седьмого мне не до того было: потеряла Катя или продала. Я просто заплакала. Впервые за эти дни. От своей беспомощности. От Катиного вероломства.

Катя была моя двоюродная сестра, я видела ее когда-то совсем маленькую в Одессе у любимой нашей бабушки, папиной мамы, на коленях. Плакала я от соприкосновения с низостью, трусостью, лживостью. Как она могла мне не дозвониться, если я целый день сидела дома? Зачем она лжет? Она гораздо хуже Кости Г. – тот поступил прямо.

Я плакала, и плакала, и плакала, истекая слезами на своей раскладушке, – и вдруг раздался звонок. Я подумала: «Теперь за мной. Ну и хорошо. Ближе к Мите».

– Кто там?

– Вам телеграмма.

Я знала, что часто так отвечают они.

Вы читаете Прочерк
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату