Пришла домой – позвонил Кривицкий: он был у Симонова на даче и Симонов просил передать мне, чтобы завтра к одиннадцати часам я пришла в редакцию.

Худо дело. Очевидно, они на даче вместе смотрели стихи. Так.

20/II 47

Так.

«Мы пришли к выводу, что стихов хороших все-таки мало. И решили давать не по три, а по одному».

Я не была готова к этому, а когда я не готова, то и беспомощна. Я не сказала ему, что это – удар по хорошим стихам, а не по плохим: плохие все равно останутся, а хороших становится меньше.

Алигер, Смеляков, Наровчатов.

Далее он изложил мне их резолюции.

Я очень протестовала на Наровчатова.

Кокетлив, товарищ, кокетлив. Он долго восхищался «Свечой» Пастернака; потом толковал, что ее нельзя дать; потом сказал, что сам позвонит ему. Потом:

– Я, может быть, для того и затеял всем дать только по одному, чтобы Пастернаку было не обидно.

Потом опять говорил о своем сложном положении:

– Ну как печатать людей, если потом тебе не дадут возможности их защищать?

– И все-таки, – сказала я, – хотя люди и их судьбы – это очень важно, но у нас есть забота более серьезная: литература.

Но это не дошло.

И не может дойти. И может, и не права я, а самое важное, в действительности, чтобы люди были живы. И сыты. И веселы.

Я сегодня в отчаянье. От всего вместе. От Кривицкого. От Симонова. От Капусто. От глаза. От того, вероятно, что не работала – ни над Пантелеевым моим{65}, ни над Герценом.

Успела внушить Симонову, что надо непременно помочь Семынину, который завтра придет к нему на прием.

21/II 47

От последнего разговора с Симоновым, от его кокетливого задора и внутренней слабости – до сих пор тошно на душе.

24/II 47

Когда я уже собиралась домой, приехал Симонов. Я обрадовалась ему. Вчера Кривицкий вручил мне стихи Васильева, Софронова и прочей дряни с предложением что-нибудь выбрать. Я сказала, что уже читала и выбрать ничего не могу{66}.

– А Симонову показывали?

– Нет.

– Покажите.

– Зачем? Я ему показываю то, что одобряю, или то, в чем сомневаюсь. А тут я уверена: не годится.

– Все-таки покажите.

Сегодня я показала – при Кривицком же. Симонов во всем согласился со мной, только Васильева всё же одно стихотворение отобрал.

– Через мой труп, – сказала я.

– Мне непременно надо одно его напечатать.

– Почему?

– Он мой личный враг.

Ох! Опять благородство.

Петровский. Одержим лингвистико-шовинистическими идеями, но дал хорошие стихи, стихи поэта{67}.

Забыла записать: Недогонов уже неделю в психиатрической лечебнице. Я рассказала Симонову. Он сначала вспылил: «терпеть не могу пьяниц», – но все-таки написал в больницу письмо на депутатском бланке и прислал мне с Музой Николаевной{68} .

Симонов, должна признаться, имеет способность выводить меня, хотя бы ненадолго, из мрака.

25/II 47

С утра пошла в редакцию для двух неинтересных встреч: с Вержейской, с Захарченко{69}. Ивинская принесла дурные вести: вчера Фадеев выступал с докладом на Сессии в Институте Мировой Литературы и громил Пастернака. Очень как-то [слово вырезано. – Е. Ч.]: школка, немецкое; переводит удачно только сумбур чувств, а не политическое и пр.; «не наш», «пропащий»… Придя домой со всем этим сором в душе, я позвонила Борису Леонидовичу. Хотелось услышать его голос. Боже мой, теперь и переводить ему не дадут, ведь это – голод… Разговор был сначала незначительный, потом он сказал фразу, из которой я поняла, что он еще ничего не знает.

– Я звонил к одному из Александровских людей, Владыкину; спросил его: можно ли мне затеять с Чагиным однотомник и можно ли устроить открытый вечер? Мне показалось, он выслушал благожелательно{70}

Интересно, как теперь поступит Симонов с Пастернаком.

27/II 47

День без конца. Прием без конца. Люди без конца. Стихи без конца. Сутолока без конца.

Прием у меня и у Константина Михайловича.

Толпа поэтов в проходной.

Симонов на репетиции и неизвестно, когда будет.

Уходят, ждут, приходят, звонят – и, ожидая, читают стихи мне.

Гранки начала подборки. Шрифт, который расковыривает мне ранку в глазу.

Наконец, Симонов приехал. Начал принимать. И сразу позвал меня (я подумала: как Маршак Тусю) и началось трудное: чтение и обсуждение стихов с листа. Матусовский. Ушаков. Кирсанов. Наровчатов. Казин.

Целый день в редакции Некрасова. Целый день ждет Симонова: чтобы выпросить денег и прочесть стихи. Я с утра приняла ее первую; показала гранки; выслушала десять стихотворений; условилась, как, когда будем отбирать. Угостила завтраком. Но она не ушла, ждала. Она умна, талантлива, хитра и неприятна. В ее детской прямоте много хитрости и кокетства. Когда, наконец, ей удалось зайти к Симонову, она успела пожаловаться ему 1) на то, что Кривицкий не дает денег;

2) мне не нравится одна строфа в политическом стихотворении… Симонов обещал гарантийное письмо в Литфонд.

Но не в этом дело. Произошло следующее.

Некрасова сидела, ожидая, где-то в кресле – как мне казалось, на другом конце комнаты. У моего стола сидела Алигер. Я показывала ей гранки стихов – и протянула гранки «Мальчика» Некрасовой. Та вдруг:

– Этой идиотки?

– Она вовсе не идиотка.

– Неправда! Она идиотка! Я знаю наверняка! Терпеть не могу шизофренической поэзии! Если вы станете ее защищать, я с вами поссорюсь.

– Прочтите.

Она прочла «Мальчика» и согласилась, что это очень хорошо.

Вдруг подошла Некрасова.

– Мне очень нравится ваш лексикон, товарищ Алигер, – сказала она.

О, как это непереносимо{71}.

29/II 47

А сегодня мерзко. Всё, с начала до конца.

Я как-то проспала и в то же время не выспалась. Встала с головной болью. Собиралась в редакцию к двенадцати, но пришлось спешно бежать к одиннадцати, потому что у меня была книжка Сельвинского,

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату