Пришла домой – позвонил Кривицкий: он был у Симонова на даче и Симонов просил передать мне, чтобы завтра к одиннадцати часам я пришла в редакцию.
Худо дело. Очевидно, они на даче
Так.
«Мы пришли к выводу, что стихов хороших все-таки мало. И решили давать не по три, а по одному».
Я не была готова к этому, а когда я не готова, то и беспомощна. Я не сказала ему, что это – удар по хорошим стихам, а не по плохим: плохие все равно останутся, а хороших становится меньше.
Алигер, Смеляков, Наровчатов.
Далее он изложил мне их резолюции.
Я очень протестовала на Наровчатова.
Кокетлив, товарищ, кокетлив. Он долго восхищался «Свечой» Пастернака; потом толковал, что ее нельзя дать; потом сказал, что сам позвонит ему. Потом:
– Я, может быть, для того и затеял всем дать только по одному, чтобы Пастернаку было не обидно.
Потом опять говорил о своем сложном положении:
– Ну как печатать людей, если потом тебе не дадут возможности их защищать?
– И все-таки, – сказала я, – хотя люди и их судьбы – это очень важно, но у нас есть забота более серьезная: литература.
Но это не дошло.
И не может дойти. И может, и не права я, а самое важное, в действительности, чтобы люди были живы. И сыты. И веселы.
Я сегодня в отчаянье. От всего вместе. От Кривицкого. От Симонова. От Капусто. От глаза. От того, вероятно, что не работала – ни над Пантелеевым
Успела внушить Симонову, что надо непременно помочь Семынину, который завтра придет к нему на прием.
От последнего разговора с Симоновым, от его кокетливого задора и внутренней слабости – до сих пор тошно на душе.
Когда я уже собиралась домой, приехал Симонов. Я обрадовалась ему. Вчера Кривицкий вручил мне стихи Васильева, Софронова и прочей дряни с предложением что-нибудь выбрать. Я сказала, что уже читала и выбрать ничего не могу{66}.
– А Симонову показывали?
– Нет.
– Покажите.
– Зачем? Я ему показываю то, что одобряю, или то, в чем сомневаюсь. А тут я уверена: не годится.
– Все-таки покажите.
Сегодня я показала – при Кривицком же. Симонов во всем согласился со мной, только Васильева всё же одно стихотворение отобрал.
– Через мой труп, – сказала я.
– Мне непременно надо одно его напечатать.
– Почему?
– Он мой личный враг.
Ох! Опять благородство.
Петровский. Одержим лингвистико-шовинистическими идеями, но дал хорошие стихи, стихи поэта{67}.
Забыла записать: Недогонов уже неделю в психиатрической лечебнице. Я рассказала Симонову. Он сначала вспылил: «терпеть не могу пьяниц», – но все-таки написал в больницу письмо на депутатском бланке и прислал мне с Музой Николаевной{68} .
Симонов, должна признаться, имеет способность выводить меня, хотя бы ненадолго, из мрака.
С утра пошла в редакцию для двух неинтересных встреч: с Вержейской, с Захарченко{69}. Ивинская принесла дурные вести: вчера Фадеев выступал с докладом на Сессии в Институте Мировой Литературы и громил Пастернака. Очень как-то [слово вырезано. –
– Я звонил к одному из Александровских людей, Владыкину; спросил его: можно ли мне затеять с Чагиным однотомник и можно ли устроить открытый вечер? Мне показалось, он выслушал благожелательно…{70}
Интересно, как теперь поступит Симонов с Пастернаком.
День без конца. Прием без конца. Люди без конца. Стихи без конца. Сутолока без конца.
Прием у меня и у Константина Михайловича.
Толпа поэтов в проходной.
Симонов на репетиции и неизвестно, когда будет.
Уходят, ждут, приходят, звонят – и, ожидая, читают стихи мне.
Гранки начала подборки. Шрифт, который расковыривает мне ранку в глазу.
Наконец, Симонов приехал. Начал принимать. И сразу позвал меня (я подумала: как Маршак Тусю) и началось трудное: чтение и обсуждение стихов с листа. Матусовский. Ушаков. Кирсанов. Наровчатов. Казин.
Целый день в редакции Некрасова. Целый день ждет Симонова: чтобы выпросить денег и прочесть стихи. Я с утра приняла ее первую; показала гранки; выслушала десять стихотворений; условилась, как, когда будем отбирать. Угостила завтраком. Но она не ушла, ждала. Она умна, талантлива, хитра и неприятна. В ее детской прямоте много хитрости и кокетства. Когда, наконец, ей удалось зайти к Симонову, она успела пожаловаться ему 1) на то, что Кривицкий не дает денег;
2) мне не нравится одна строфа в
Но не в этом дело. Произошло следующее.
Некрасова сидела, ожидая, где-то в кресле – как мне казалось, на другом конце комнаты. У моего стола сидела Алигер. Я показывала ей гранки стихов – и протянула гранки «Мальчика» Некрасовой. Та вдруг:
– Этой идиотки?
– Она вовсе не идиотка.
– Неправда! Она идиотка! Я знаю наверняка! Терпеть не могу шизофренической поэзии! Если вы станете ее защищать, я с вами поссорюсь.
– Прочтите.
Она прочла «Мальчика» и согласилась, что это очень хорошо.
Вдруг подошла Некрасова.
– Мне очень нравится ваш лексикон, товарищ Алигер, – сказала она.
О, как это непереносимо{71}.
А сегодня мерзко. Всё, с начала до конца.
Я как-то проспала и в то же время не выспалась. Встала с головной болью. Собиралась в редакцию к двенадцати, но пришлось спешно бежать к одиннадцати, потому что у меня была книжка Сельвинского,