Попросил посмотреть некоторые стихи и, прочтя Фо[ло]мина, сказал:
Обругал Пастернака.
Свои обещал «поправить мигом».
Ивинская быстро улепетнула на рынок продать мыло. Не делает она ровно ничего. Она работает (очень неквалифицированно) в день полтора часа, самое большое; я – четырнадцать, пятнадцать, а получаем мы одинаково: 1200 р.
На площади встретила Заболоцкого и вернулась с ним в редакцию опять.
Он решил исполнить оба требования Борщаговского и Кривицкого, хотя от одного я отбилась. Как он боится, бедняга; и – прав.
«Исправил» он хорошо; и виолы хорошо; но с лилеями беда: заменил хвощей – ночей, а хвощ по звуку это борщ и никак не верится, что он издает какое-нибудь пение… Я собственноручно восстановила лилеи и буду снова объясняться с Симоновым – если Заболоцкий до его приезда не найдет чего-нибудь хорошего для замены{51}.
Он читал мне великолепные переводы грузина, а потом своего «Скворца». «Скворец» – поразителен{52}. Но в подборку не дает – и опять-таки прав.
К четырем часам – к Эренбургу, с письмом Симонова.
Нет уж, пусть Пушкин ходит к Эренбургу, а я не пойду.
Сух, угрюм, недоброжелателен – не то ко мне, не то к Симонову, не то к «Новому Миру», не то к целому миру вообще.
Ни одного лишнего слова. Только дело. Пока говоришь, он сидит мешком, глядя в пол, ничем тебе не помогая.
Стихов не дает. Их у него нет. Симонов думает, что его журнал чем-нибудь будет отличаться, – напрасно. Будет та же серость. Ничего не дадут: вот ведь и Платонова не дали напечатать. Рассказ Платонова для Платонова – не лучший, но в журнале – из лучших… То же и со стихами станет.
Я немного пролепетала что-то про подборку.
– А Мартынов у вас будет?
– Да.
– Он – единственный интересный из молодых.
Ах так! Значит, ты – совсем неинтересный. Хоть и старый.
Оттуда в редакцию. Сдала Ивинской прочитанный самотек. До семи часов ждала Кривицкого. Комбинация такая: для сдачи в набор нужна его резолюция. То есть симоновской и без него достаточно – но тех экземпляров нельзя отдавать, где Симоновым написано «в набор»; надо другие – значит, нужны его резолюции. Это очень жаль, потому что он будет заново смотреть и цепляться.
Он спросил о Пастернаке. Я ему показала «Март», в котором совершенно уверена. И вдруг: это невозможно.
– Почему?
– Навоз! Всему живитель! Да это же целая философия!
Я ужасно разозлилась и наговорила резкостей.
Сказала Кривицкому, что он, наверно, вообще не любит стихов.
Он сообщил, что любит Ахматову, Лермонтова, Тютчева и что Пастернак гений, но…
Вошел Дроздов. Этот чинуша мне давно не нравится. Кривицкий дал ему прочесть стихи Пастернака.
– Это – издевательство, – сказал Дроздов{53} .
Кривицкий прочел Зыбковца.
– Плащаница – нехорошо, – сказал Дроздов.
Я объяснила.
– Это – только
Боже, как мне стало скучно.
Теперь сижу, выдумываю строки для Кронгауза, который завяз.
Звонил Пастернак. Что он хочет перед сдачей посмотреть стихи. «Я от Недогонова (!) узнал, что вы собираетесь печатать и очень вам благодарен» (! как будто можно было сомневаться, что
С утра в «Новый Мир» говорить с Мартыновым о поправках к его стихотворению и о новых.
Не знаю, чувствует ли он, как я его не люблю.
Я стараюсь быть очень с ним вежливой и мягкой.
Странной он души человек. Вычурный какой-то, придуманный.
Туся думает – судя по стихам и внешности, – что он – плохой человек А я не знаю, не уверена. Но ни грана поэта нет в его стихах, и мысли его о поэзии тоже какие-то – не дикие, не странные; а пустые и вычурные.
На правку он почему-то соглашается очень легко. Дал новые стихи, из коих я отобрала два, чтобы послать Симонову.
Плохие стихи. Он дал мне сборник своих поэм, который мне хвалил Симонов.
Поэмы – чудовищное недоразумение. Какие-то исторические анекдотцы, рассказанные безголосым раешником.
Прием. Урин, Некрасова, Наровчатов, Коваленков, Фоломин{54}.
Глупый, самодовольный и бездарный Урин.
Талантливый Наровчатов с упорным красивым лицом. Недаром С. Я. мне о нем говорил.
Некрасова. К счастью, встретились мы утром, в кабинете у Кривицкого было пусто, и у меня хватило сил на длинный разговор. Мы вместе переделали «Кольцо», которое я хочу послать Симонову вместо забракованного им «Гостеприимства»{55}. Она идет на поправки, когда они близки ее замыслу, когда они не извне, а с ее позиций. Когда же они внешние – она, молодец, не сдается. Дрожат руки и на глазах слезы. Несчастная, замученная, голодная, немытая, затравленная. Я не думаю, чтобы она была психически больна, – скорее нервно. Говорит:
– Я больше не хожу в Союз писателей. Там все надо мной смеются и хотят посадить в сумасшедший дом.
Будь они прокляты, обидчики поэта.
А она твердый человек, тоже выносливый.
Я не рассчитала своих сил и позволила после приема еще прийти ко мне домой Кронгаузу для общего разговора о его книжках. Книжки мне не понравились, я хотела сказать ему что-то существенное, но от усталости и мигрени плела невесть что.
Вот сколько не писала.
Придется писать конспективно.
Вчера была в «Новом Мире» с одиннадцати до семи. Шесть часов работала с Капусто{56}.
Потом – противный, глупый разговор с Кривицким о стихах. Очевидно, я что-то сделала не так: нужно было обойтись без Кривицкого и можно было. А я запуталась в трех соснах. Ну, впредь [буду] умнее. Он задержал до приезда Симонова некоторые стихи, которые я непременно отстою. Основная же масса пошла в набор.
Самое главное – в субботу была у Пастернака. Впервые я у него в городе. Холодновато, порядок, просто, картины на стенах. Было тихо и пусто, только кухарка гремела кастрюлями в кухне. Кажется, впервые мы