батальона стали на большой площади недалеко от города, один для шести главных виновников, другой для остальных, приговоренных на меньшее число ударов. Сиероцинского и его пять товарищей привели на площадь, им прочли приговор, и началось страшное наказание. Ни один из них не выдержал назначенное количество ударов: их наказывали одного после другого, и они все падали, пройдя два или три раза сквозь строй, и умирали на снегу, обагренном их кровью. Сиероцинского нарочно казнили последнего, чтоб он видел до конца казнь своих друзей. Когда пришел его черед, когда ему раскрыли спину и привязали руки к штыку, батальонный доктор предложил ему, как и другим, склянку с укрепляющими каплями; но он отказался и сказал: «Пейте мою кровь, я не хочу ваших каплей! ' Дали сигнал, бывший настоятель запел громким и ясным голосом: «Miserere mei, Deus, secundum mag-nam misericordiam tuam! '[482], генерал Голофеев закричал солдатам: «Покрепче, покрепче!«… И в продолжение нескольких минут слышался голос базильянца, перебиваемый свистом розог и криком генерала: «Покрепче!«… Сиероцинский только раз прошел сквозь строй, т. е. получил 1000 ударов; он упал на снег без чувств и в крови. Напрасно старались поставить его на ноги, тогда его привязали к саням, приготовленным заранее, так, чтобы спина подставлялась под удары, и таким образом повезли сквозь строй. В начале второй тысячи еще слышались его стоны, они слабели, но он умер только после четвертой тысячи; остальные 3000 пали на труп. Всех поляков и русских, умерших на месте и через несколько дней от последствий наказания, положили в общую яму. Родным и друзьям позволили поставить над этой страшной могилой крест, распростиравший руки свои над снежной поляной».

Это был текст Пиотровского. Теперь – Герцен:

«Нет, дальше на этот раз писать нельзя. Мы остановимся перед этим крестом на снегу, перед этим крестом на крови; мысль тускнеет, голова кружится и горит. Пусть поляки оценят не ту ненависть, которую в них возбуждает рассказ этих звериных ужасов, но ту, смешанную с позором, стыдом и чувством кровного родства, которую мы ощущаем. Пусть они поймут, что значит так же невольно и так же бессильно стоять не с святым базильянцем под ударами целого батальона палачей, а с той стороны, на которой гнусный Голофеев и его гнусный атаман… Пусть они поймут, что, как ни страшно видеть родную мать, которую колотит ни за что ни про что пьяный вотчим, все же это легче, чем ее видеть в забытьи разврата, униженную до злодейства, до циничного бесстыдства, и чувствовать не только презрение, не только кровную связь, не только жалость, но и то, что она вовсе не такова, что она еще опомнится, – и не иметь права сказать слово перед вопиющим фактом»351.

– Черный крест на белом снегу, – повторила Анна Андреевна. – Как у него? Раскинув руки?

В это время в передней раздались несколько звонков, и кто-то пошел отворять. Я испугалась, что это уже Тарковский, то есть не Тарковского испугалась, конечно, а что я не дала Анне Андреевне отдохнуть до прихода нового гостя. Но квартира большая, коммунальная, звонки были не сюда.

Анна Андреевна просила меня читать еще, но я сказала, что закладки мои кончились и время тоже. Она легла на диванчик, я укрыла ее пледом и ушла в смуте, смятении и недовольстве собой.

Стихотворения Анны Ахматовой

те, без которых понимание моих записей затруднено

№ 55 к стр. 159

.  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .Я знаю, с места не сдвинутьсяПод тяжестью Виевых век.О, если бы вдруг откинутьсяВ какой-то семнадцатый век.С душистою веткой березовойПод Троицу в церкви стоять,С боярынею МорозовойСладимый медок попивать.А после на дровнях в сумерки,В навозном снегу тонуть.Какой сумасшедший СуриковМой последний напишет путь?

№ 56 к стр. 162

И никакого розового детства…Веснушечек, и мишек, и кудряшек,И добрых теть, и страшных дядь, и дажеПриятелей средь камешков речных.Себе самой я с самого началаТо чьим-то сном казалась или бредом,Иль отраженьем в зеркале чужом,Без имени, без плоти, без причины.Уже я знала  список преступлений,Которые должна я совершить.И вот я, лунатически ступая,Вступила в жизнь и испугала жизнь:Она передо мною стлалась лугом,Где некогда гуляла Прозерпина,Передо мной, безродной, неумелой,Открылись неожиданные двери,И выходили люди и кричали:«Она пришла, она пришла сама!»А я на них глядела с изумленьемИ думала: «Они с ума сошли!»И чем сильней они меня хвалили,Чем мной сильнее люди восхищались,Тем мне страшнее было в мире житьИ тем сильней хотелось пробудиться,И знала я, что заплачу сторицейВ тюрьме, в могиле, в сумасшедшем доме,Везде, где просыпаться надлежитТаким, как я, – но длилась пытка счастьем.

Москва

4 июля 1955

№ 57 к стр. 169

Какая есть. Желаю вам другую, —Получше. Счастьем больше не торгую,Как шарлатаны и оптовики.Пока вы мирно отдыхали в Сочи,Ко мне уже ползли такие ночи,И я такие слышала звонки…Не знатной путешественницей в креслеЯ выслушала каторжные песни,Но способом узнала их иным..  .  .  .  .  .  .  .  .  .  ..  .  .  .  .  .  .  .  .  .  ..  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .Над Азией весенние туманыИ яркие до ужаса тюльпаныКовром заткали много сотен миль.О, что мне делать с этой чистотоюПрироды? С неповинностью святою?О, что мне делать с этими людьми?Мне зрительницей быть не удавалось,И почему-то я всегда вклиняласьВ запретнейшие зоны естества.Целительница нежного недуга,Чужих мужей вернейшая подругаИ многих неутешная вдова…Седой венец достался мне недаром,И щеки, опаленные  загаромУже людей пугают смуглотой…Но близится конец моей гордыне,Как той, другой – страдалице Марине, —Придется мне напиться пустотой.И ты придешь под черной епанчеюС зеленоватой страшною свечоюИ не откроешь предо мной лица…Но мне не долго мучиться загадкой, — Чья там рука под белою перчаткой,И кто прислал ночного пришлеца.

Ташкент

21 июня 1942

№ 58 к стр. 179, 230, 247

Есть три эпохи у воспоминаний.И первая – как бы вчерашний день.Душа под сводом их благословенным,И тело в их блаженствует тени.Еще не замер смех, струятся слезы,Пятно чернил не стерто со стола —И как печать на сердце, поцелуй,Единственный, прощальный, незабвенный…Но это продолжается недолго.Уже не свод над головой, а где-тоВ глухом предместье дом уединенный,Где холодно зимой, а летом жарко,Где есть паук и пыль на всем лежит,Где истлевают пламенные письма,Исподтишка меняются портреты,Куда как на могилу ходят люди,А возвратившись, моют руки мылом,И стряхивают беглую слезинкуС усталых век – и тяжело вздыхают…Но тикают часы, весна сменяетОдна другую, розовеет небо,Меняются названья городов,И нет уже свидетелей событий,И не с кем плакать, не с кем вспоминать.И медленно от нас уходят тени,Которых мы уже не призываем,Возврат которых был бы страшен нам.И, раз проснувшись, видим, что забылиМы даже путь в тот дом уединенный,И, задыхаясь от стыда и гнева,Бежим туда, но (как во сне бывает)Там все другое: люди, вещи, стены,И нас никто не знает – мы чужие.Мы не туда попали… Боже мой!И вот когда горчайшее приходит:Мы сознаем, что не могли б вместитьТо прошлое в границы нашей жизни,И нам оно почти что так же чуждо,Как нашему соседу по квартире,Что тех, кто умер, мы бы не узнали,А те, с кем нам разлуку Бог
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату