Оно и было — сама жизнь. Безоглядная и стремительная.
— Одного не пойму, атаман, а зачем нам нужна Сибирь эта? Ну, повоюем Кучума. Не велик воин. А потом, что? Там жить станем? Обратно возвернемся? Опять к господам Строгановым.
— А я и сам не знаю, — неожиданно широко и доверчиво улыбнулся Ермак, как никогда раньше и не улыбался. — Там видно будет. Поглядим. Может, с полдороги обратно повернем. Кто знает. Может, в полон нас возьмут. Может, вовсе поубивают. Чего загадывать…
— Нет! Уж коль двинем, то до самого конца. Наших казачков только раззадорь, расшевели — и черт им не брат. Зубами грызть будут, а в полон не дадутся.
— Значит, решено? — спросил Ермак, поднимаясь с сырых бревен.
— Считай, решено. Я погулять люблю. С есаулами переговорю. А они уж пущай с казаками обговорят, обсудят. Потом и круг созовем.
— Добре, — подал ему широкую ладонь Ермак. — Про господ Строгановых не забудь. Только шибко не пугай, а то разбегутся, ищи их потом.
— Будь спокоен. Они нам еще платочками вслед махать будут. Не сомневайся, атаман.
ПОЗНАНИЕ ПИСАНИЯ
Анна Васильчикова в начале лета родила в суздальском Покровском монастыре мальчика. Его окрестили и нарекли Димитрием во имя святого, покровителя русского воинства. Мальчика тут же забрали от матери и отправили гонца к царю с донесением, в котором спрашивалось, как же поступить с сыном бывшей царской жены, а ныне инокини Анны.
Иван Васильевич распорядился привезти новорожденного в Москву, отдать на воспитание в Донской монастырь, а по достижении должного возраста постричь в монашествующие. Он при этом ни словом не обмолвился, считает ли мальчика своим наследником или то плод греха его бывшей жены, и игуменья Покровского монастыря недоумевала, как ей относиться к находящемуся в обители рабу Божьему Димитрию: то ли как к незаконнорожденному, то ли воздавать ему почести как отпрыску великокняжеской семьи. А розовощекий черноголовый бутуз и подавно ни о чем не печалился и лишь оглашал древние своды обители надсадным оглушительным ревом, как только приближалось время его законной кормежки.
Анна, когда у нее забрали сына, билась в дверь, рвала на себе волосы, выла, грозила монахиням страшными карами, требовала отпустить ее в Москву, но игуменья была непреклонна, и постепенно неутешная мать затихла и сидела, забившись в угол, неумытая и нечесаная.
Евдокия, которой было поручено кормить и купать мальчика, привязалась к нему, как к собственному сыну, и лишь когда проходила мимо кельи, в дверь которой билась несчастная Анна, то краска стыда от сопричастности к чужому горю заливала ее лицо. Она догадывалась, что не царского сына нянчит она, легко узнавала в нем черты любимого ей человека. Но мать младенца была царской женой, и никуда от того не денешься, даже если и не был их брак освящен таинством церкви. В той же мере она считала себя матерью ребенка и не желала расставаться с ним. Как же она была напугана, когда заметила набухание грудей, а вскоре от легкого надавливания пальцами на сосках выступило молочко, и она, перемежая слезы радости горестным всхлипыванием, со страхом поднесла грудь к ротику младенца. И он ухватил сосок, блаженно зачмокал, закатывая глазки, потянул в себя молочко женщины, отныне ставшей его второй матерью.
Возможно, игуменья заметила неожиданные перемены, произошедшие с Евдокией. Да и разве трудно было догадаться одной женщине, как расцвела и преобразилась тихая и скромная затворница от прикосновения к слабому и нежному ростку новой жизни. Но старая мудрая игуменья ничем не выдала своего знания и лишь чаще и дольше стала оставаться одна в монастырском храме коленопреклонной перед иконой Божьей Матери.
Когда пришел срок везти Димитрия в Москву, она призвала Евдокию к себе и, не поднимая изможденного постами и бдениями морщинистого лица, протянула небольшой, но увесистый кошель, строго проговорив низким старческим голосом:
— Возьми на расходы дорожные. Береги дитятко. Поди, знаешь, чей он сын?
Евдокия приняла кошель, не говоря ни слова, опустилась на колени под благословение:
— Прости, матушка, — всхлипнула она.
— Бог простит, милая. Молиться за тебя стану. Ничего не говори мне и так все пойму, ни в чем тебя винить не стану. Вижу, что привязалась к младенцу и ожила. Может, и к лучшему, коль бабья доля тебя поманила, позвала. Господь заповедовал нам продолжать род людской и тебе решать, по какому пути пойти, куда голову преклонить. Пока жива, окажу помощь посильную, если потребуется. Блюди себя и не нарушай заповедей церкви нашей. — Она торопливо сняла с шеи образок Богородицы и одела на склоненную голову Евдокии, перекрестила, помогла подняться и легонько подтолкнула в спину. — Иди и помни, что отныне не властна ты над собой и многие судьбы в руках твоих.
При въезде в Москву возок, в котором ехала Евдокия с младенцем, остановился возле шумного базара, и возница, кряхтя, спустился на землю, не оглядываясь, пошел к квасному ряду, верно, желая промочить горло. Евдокия поняла, что более благоприятного момента не будет, подхватив спящего мальчика, выбралась из возка и, быстро ступая, нырнула в бурлящий круговорот горластых торговцев и покупателей, где вскоре затерялась, вышла на соседнюю улицу и опрометью бросилась вдоль стоящих ровно, как по линейке, окраинных домов, свернула в первый же попавшийся ей переулок, налетела на собачью свадьбу, ее облаяли добродушные вислоухие псы, но она, ничего не замечая и не слыша, бежала все дальше и дальше. Наконец, остановилась перевести дух и стала соображать, куда же ей идти.
На постоялом дворе останавливаться опасно. Если возница доберется до Донского монастыря, сообщит о пропаже дитя и монахини, то об этом вскоре станет известно царю, а тот распорядится искать ее и наверняка первым делом кинутся по постоялым дворам. Оставались князья Барятинские, которые некогда весьма радушно принимали ее. Но теперь, когда прошло столько лет, узнают ли они, пустят ли в дом. Но, однако, иного выхода у нее просто не было и она, прошептав молитву, медленно побрела к центру Москвы, время от времени спрашивая у прохожих как найти усадьбу князей Барятинских.
Старый слуга, вышедший к ней навстречу, с подозрением оглядел миловидную монахиню, покосился на запеленутого ребенка и ушел в дом. Его долго не было, наконец, он вернулся и кивком головы пропустил вперед себя, повел в комнаты.
Старый князь, Петр Иванович Барятинский, узнав о появлении незнакомой монахини, не на шутку встревожился. По Москве давно уже ползли слухи, будто бы бывшая царская жена Анна Васильчикова, будучи в монастырском заточении, родила сына. Одни считали, что-то прямой царский наследник, и царь повелел вернуть Анну обратно и встретить ее как законную царицу с подобающими почестями. Но не проходило и дня как кто-нибудь из соседей сообщал вдруг, что у Анны родился мальчик в звериной шкуре с рогами и копытами от антихристового семени — и теперь надо вскорости ожидать конца света. Мол, всю Москву окружили крепкими заставами, жгут смолье, курят ладан и доглядывают за приезжими гостями. Да разве от нечистой силы убережешься этаким обычаем?
А тут до княжеских и боярских дворов докатилось страшное известие о смерти царевича Ивана, которого будто бы и лишил жизни тот самый младенец, семя антихристово. И способствовали тому немцы и иные басурмане, проживающие в стольном городе. Народ всколыхнулся и начал жечь дома иноземцев, кинулся с дубьем в Немецкую слободу, да были остановлены прицельным огнем из ружей живущих дружно немцев и иных приезжих гостей.
Что ни день, как рождался новый слух, и моментально наполнившие городские улочки юродивые и кликуши громогласно блажили, перемывая косточки и боярам, и немцам, и знатным людям. Жалели лишь царя, который будто бы собрался на вечное заточение в монастырь, что специально для него будут строить в глухих урочных местах.
На счастье, никто не знал, в каком из монастырей произошло рождение загадочного младенца, иначе давно бы уже кинулись требовать выдачи его и предания огню. Сам 5де Иван Васильевич после погребения сына в Архангельском соборе надолго закрылся в своих покоях и никого не допускал к себе. Борис Годунов с Богданом Бельским, которым доложили об исчезновении привезенного в Москву сына Анны Васильчиковой, долго совещались, не зная, что предпринять. Любой их поступок мог быть обращен против них. Потом