отправлялась на службу, он ехал в родительскую квартиру как на работу, и хотя понимал, что все равно они не смогли бы быть в это время вместе, в первый раз в жизни, когда он сидел за роялем, у него появилось ощущение зря потраченного времени. Вдобавок, когда на второй или третий день он вернулся, чтобы посмотреть, как она без него садится в трамвай, как держится, у него возникло странное впечатление, что не он один следует за ней. «Любовь делает меня параноиком», – подумал он, хотя коротко стриженный мужчина неопределенного возраста, который, делая вид, будто изучает объявления у входа на фабрику Норблина, все время зыркал на остановку, а потом побежал и сразу же после Лили втиснулся в трамвай, вовсе не был похож на видение. Как раз тогда Адам узнал, что Лиля служит в военном комиссариате; она сообщила ему несколько смущенно, словно признаваясь в чем-то постыдном, и смутная мысль, что по этой причине за ней могут вести слежку (только кто?), совершенно вышибла Адама из равновесия; несколько часов он просидел неподвижно за роялем, пытаясь убедить себя, что это лишенная всякого смысла болезненная мысль, вызванная недосыпом и временной разлукой с женщиной, от которой – и он полностью отдавал себе в этом отчет – он буквально зависел физически, физиологически. Когда он чувствовал ее запах, с ним происходило что-то странное: поле зрения сужалось, он превращался в автомат, которому дана команда:
– Пойми, я обязана ей объяснить, что теперь это наше общее дело, поэтому, если она тебя любит, она не должна губить тебя.
Однако Адам все откладывал эту встречу – поначалу по причинам, не вполне ясным ему, но потом он понял: Лиля притягивает его между прочим и потому, что представляет собой совершенно иную жизненную тропу, начало альтернативной биографии, которую он вовсе не желал соединять с прожитой до этого времени. Он отдавал себе отчет в странности ситуации, в которой родители не знают его адреса и номера телефона; сам он звонил им каждые два-три дня, однако мать, очевидно, вспылила и из гордости ни разу не заикнулась о том, чтобы как-то изменить это положение. Друзьям сына она, наверное, врала, будто он и Лиля ждут, когда им поставят телефон, тем паче что звучало это достаточно правдоподобно. Люди перестали интересовать Адама, и вообще он стал равнодушен ко всему, что не было связано с его возлюбленной. Мать раза два робко заметила, что это смахивает на амок; однажды она даже пригласила – как бы ненамеренно – на обед знакомого ксендза, однако Адам, испытывая от того некое злобное удовлетворение, так ловко управлял разговором, что не прозвучало ни одного вопроса о нем и Лиле, а потом внезапно встал, попрощался и ушел. Он прекрасно понимал, как выглядит эта история с точки зрения католика: внебрачное сожительство; Господи, было в этом что-то от мастурбантских грез позднего детства, вроде негритянки в обтягивающем костюме с овальными вырезами на огромных грудях, оргии с участием виолончелисток из школьного оркестра или визита в уборную стриптизерки.
Но даже мысль, что он мог бы покориться, что угрызения совести могли бы превратить его в собственного врага, отказывающего себе в праве на любовь к Лиле, приводила его в паническую ярость.
За несколько дней до отборочного тура, в воскресенье, они с Лилей лежали на разворошенной постели. Адаму в этот день было не по себе, в голове возникали неопределенные, грустные мысли о том, что мать стареет прямо на глазах, покинутая, отрешенная от ритма его жизни, и он машинально гладил Лилину щиколотку, бездумно глядя на золотую цепочку.
– Что с тобой? – спросила она.
– Ничего. Послушай, а что бы ты сказала, если бы мы… если дать маме номер твоего телефона?
– Нашего телефона.
– Нашего телефона, – согласился он. – Что ты об этом думаешь?
Она молчала, и он начал играть цепочкой, перебирал ее пальцами и внезапно наткнулся на подвешенную на ней круглую медальку. Заинтригованный, он наклонился: там было выгравировано имя: «Аглая».
– Что это? Кто такая Аглая?
Лиля села, подтянув колени к подбородку.
– Так, память о давних временах. – Она погладила его по голове. – Когда-нибудь расскажу. Ничего серьезного. Само собой, теперь этот телефон такой же твой, как и мой, вот только… Последнее, чего бы я хотела, – это поссорить тебя с матерью, я знаю, как тебе тяжело, но подумай… Я-то представляла, что здесь будет твое убежище, место, где ты сможешь укрыться. От всех, но также… также и от нее. Пожалуйста, не обижайся, но мне кажется, что она сделала тебе очень много плохого. Ты ведь можешь ежедневно туда звонить. А мама просила тебя дать ей номер?
– Нет.
– Вот видишь, наверное, она сама чувствует, что тебе сейчас больше всего нужно. Она любит тебя, но в то же время будет не в состоянии удержаться, станет нас тут контролировать, все время будет названивать сюда. Ты же знаешь, какая она. Замечательная, но чересчур заботливая. Дай ей еще немножко времени, пусть пройдет этот трудный для вас обоих период, пусть она немножко отвыкнет от тебя. И тогда ты сможешь все снова восстановить, но на своих, а не на ее условиях. – Она обняла его за шею. – Ты сердишься на меня за то, что я тебе это говорю?
– Нет. Пожалуй, ты права.
Он представил себе звонки, прерывающие их любовь, вторжение матери во время их неспешных, ленивых разговоров, беготни нагишом по комнатам, и ему внезапно стало холодно. Он натянул на себя одеяло. Больше они на эту тему не говорили.
За два дня до отборочного тура в родительскую квартиру около одиннадцати явилась тетя Люся. У Адама не было ни малейших сомнений: слишком точно она совместила свой
– Давай, Адам, выкладывай, почему твоя мама всем рассказывает, что сын у нее вырос блядью мужского пола. Ты что, в партию вступил?