чувствовать, до чего он возбужден, обнимала его, притягивала ногой все ближе и ближе – расцветающая актиния, гидра в сказочном нападении, – и вдруг позволила сквозь безнадежно толстые слои одежды прикоснуться бедром, о чем он и мечтать не смел, к укромному теплому закоулку там, в паху, где расходятся ноги. Темнеющий коридор величественно повернулся вокруг них и заколыхался, появилась стена, к которой Адам теперь прижимал девушку, странствуя губами по узенькой тропинке декольте, лихорадочно слизывая горчащее тепло ее кожи; она тонкими пальцами перебирала его волосы, и ему казалось, будто высоко- высоко, в километрах над собой, он слышит высокий звук, тихий, спокойный стон; но внезапно, когда его язык проник уже под слой темной ткани и почувствовал под ней плавный бугорок, в котором что-то поспешно стучало, пальцы ее сжались у него на голове и велели прекратить странствие. С минуту он успокаивал дыхание на грани сухого всхлипа, постепенно замиравшего в груди. Она отодвинула его от себя. В коридоре стоял полумрак, но Адам был почти уверен, что не ошибается и что ее глаза стали демонически черными.
– Завтра, – шепнула она. – Приходи завтра. Жду тебя вечером.
И с какой-то поразительной стремительностью, какой он даже не ожидал от нее, она вытолкала его за дверь.
6
Дальнейший ход событий был для Адама безнадежно предсказуем. Поэтому он возвращался от Лили пешком, якобы для того, чтобы спокойно все обдумать, но на самом деле он пытался замедлить бег времени. С каждым шагом настроение становилось все унылее. Он ведь вовсе не хотел ранить маму и, переходя Маршалковскую, прямо-таки дрожал за ее жизнь, ее и отца – и тем не менее знал, что завтра вечером пойдет к Лиле и что из-за этого вспыхнет скандал. Он с облегчением подумал: как хорошо, что девушка не назначила свидание днем и он сможет еще какое-то время изображать послушного сына, вероятней всего, в последний раз. Когда через много лет он возвращался мыслями к этому дню, поражало его то, что он буквально впадал в истерику, видел все в черном свете, хотя стопроцентных оснований у него для этого не было, – разве не мог он надеяться, что ему удастся примирить мать и девушку, любовь и рояль? – и однако же все его опасения исполнились полностью. Когда он вернулся домой, время еще было не позднее, мать как ни в чем не бывало готовила обед на завтра. Адам сразу же сел за рояль, сыграл несколько этюдов, щеголяя техникой, потом последнюю часть сонаты – это было как бы громогласное объявление:
– Не будем сходить с ума, пан Адам. И я вам вот что скажу, строго между нами: у вас замечательная мать, но, видимо, такой сильный стресс двадцатипятилетний парень переносит куда легче, чем святая эта женщина. – В трубке зазвучал надтреснутый стариковский смех профессора. – Надеюсь, мы поняли друг друга?
Это было как раз то, что и требовалось Адаму; он клал трубку на рычаг с тем чувством неимоверного облегчения, какое он испытывал маленьким мальчиком, отходя от исповедальни. И, подчиняясь этому воспоминанию, он, как в первую пятницу каждого месяца после возвращения из костела, прошел в кухню поцеловать мать, ласково обнял ее и растроганно почувствовал, что она ответила на его объятие. Адам сел на крашенный белой краской стул, помнивший, наверное, еще Первую мировую войну. Мать вытерла передником глаза и склонилась над столом.
– Что ты готовишь?
– Вареники, сынок. Вареники с капустой. Ну как, поговорил с профессором?
– Да. Он велел тебе успокоиться.
Ошибка. Слишком легким тоном произнес он это. Мать замерла, держа в руке запачканный мукою стакан.
– Ты всегда поддавался чужим влияниям. Я тебя лучше знаю. Но поступай, как хочешь. Я всего-навсего старая женщина и могу ошибаться. Главное, не проиграй жизнь… Кто она?
Адам потянулся, надеясь, наверное, на то, что таким образом сбросит напряжение, которое вернулось после вопроса матери. «Если бы она задала его раньше, другим тоном и без этого вступления, я бы с радостью всё…» – но потом ему пришло в голову, что на сей раз не все можно рассказывать, и мысль осталась незавершенной. Несколько секунд оба они молчали.
– Девушка. Очень милая девушка. – И после паузы произнес: – Ее зовут Лиля.
– Ох сынок, сынок. Не время. Не время сейчас.
– А когда? – решился он спросить. Мать вполне могла уловить в его голосе иронию, однако либо не обратила, либо не захотела обращать на нее внимание.
– После отборочного тура. Ты приведешь ее к нам. У нее красивое имя. Если она любит, то подождет.
Итак, все еще могло наладиться, ведь в ее словах были доброжелательность, и нежность, и понимание, словно любовь к Лиле они могли бы переживать вдвоем, – и в высокой белой кухне вновь воцарился покой, как когда-то, когда они с матерью сидели тут вечерами и она рассказывала историю буфета с дверцами, закрывавшимися «на бумажку», так как ключи потерялись добрых лет двадцать назад, а заржавевшие замки при очередной покраске были залиты краской, и про испорченный радиоприемник с зеленым глазком, который было жалко выбрасывать и он стоял под подоконником, а Адам отщипывал кусочки теста, лепил из них человечков и спрашивал, а нет ли способа оживить эту маленькую мучную армию, вареничную публику, готовую бурно рукоплескать. Но в этот момент в кухню заглянул отец и, видимо, вспомнив свои родительские обязанности, что иногда случалось с ним, строгим голосом спросил:
– Ты попросил у мамы прощения?
Мать в непонятной панике вытолкала его в прихожую, оставив на его коричневом свитере белые отпечатки своих ладоней.
– Ступай, Янек, ступай. Мы тут посидим с Адасем…
Однако Адам понял, что в его отсутствие они говорили о нем совсем в другой тональности и что понимание – всего лишь притворство, очередная попытка еще раз заманить его в детство, в сети тиранической материнской любви. Он молча посидел еще минуты две, после чего ушел к себе в комнату. Адам инстинктивно чувствовал, что только что прозвучал теплый камерный
Утром он проснулся от желания, под веками у него было тело Лили, затянутое черной тонкой тканью, словно бы нарочно, чтобы ее оставалось только сорвать. Но нет, нет, – осознал вдруг он, пробираясь в ванную украдкой, чтобы скрыть эрекцию, которая распирала ему пижамные штаны, – в первом видении, на самой границе пробуждения, кожа ее тела была тождественна черной ткани: грудь, от природы покрытая черным материалом, шелковистые черные соски, черные обтягивающие рейтузы, раскрывающиеся в месте смыкания бедер узкой бархатной темной щелью. Все утро Адам с энтузиазмом играл, полуосознанно понимая, что в следующий раз за рояль он сядет, может быть, послезавтра, а может, и через три дня. Потом был обед, во время которого он радовался вареникам, однако трудно было не заметить, что его радость родителями воспринималась достаточно сдержанно. Впрочем, он и сам чувствовал, что радуется слишком демонстративно, словно они все втроем прозевали момент, когда нужно было что-то изменить, и теперь повторяли давние ритуальные жесты, не веря в их значение. Настала пора второго тура репетиций;