дальше, ниже, у подножья пагорба цепенели заросли ивняка, словно бы нарисованные блеклой акварелью на матовом больничном стекле. И ни малейшего шевеленья вокруг. Или…
Качнулась ветка — там, внизу, в зарослях. Не качнулась даже, а дрогнула — чуть-чуть, почти незаметно. Или это примерещилось? А вот сейчас — тоже мерещится? А теперь? А что просвет между ветвями (совсем близко, на самом уже обрезе кустарника) сделался вдруг серовато-бурым — это тоже лишь кажется?!
«Вопреки распространенному убежденью, серым волк бывает лишь зимою. Летом же мех его приобретает окраску, близкую к цвету лесной подстилки и выгоревшей на солнце травы — дабы, значит, облегчить скрадывание».
Что же делать? Бежать? Поди, только того и ждет, чтоб спиной к нему. Вмиг догонит, и… и…
— Вы куда глядите? Там кто?
Девчушкин голос — не испуганный, не настороженный даже, а так и сочащийся любопытством, — вытряхнул меня из оцепенения.
И тогда…
Богом, чертом, чем угодно клянусь: я не хотел, не задумывал ничего подобного! Они сами вырвались, те непростительные слова — как будто чья-то чужая воля внезапно зашевелила моими губами и языком.
Чужая? Если бы так! Собственная моя трусость в одно мгновение выдумала и нашептала то, что я лишь повторил вслух:
— Это не твой ли Рыжик шмыгнул только что в кусты? Вон, с краю — видишь? Скорей, а то снова улепетнет!
— Рыжик! — От счастья девочкины глаза вспыхнули-заискрились почти нестерпимой синевой. — Рыженька! Стой, глупыш!
Она едва не сшибла меня, кубарем кинувшись вниз.
Я тоже кинулся — в противоположную сторону. С холма как на крыльях слетел и опрометью — через луг, к тополям. Даже не сообразил разжать пятерню и бросить проклятый бидон (с тех пор не то что есть — смотреть на мед не могу). Зато старался топать как можно громче, дышать понадсаднее — чтоб не услышать того, чем должны были оборваться радостные девочкины взвизги.
Я не помню, как добежал до «имения», что мне говорила изволновавшаяся Марь-ванна. Наверняка любые ее причитания да угрозы да были сущей ерундой в сравнении с той взбучкой, которую, воротясь да узнав про сыново путешествие, учинил мне папа. Впрочем, итог взбучечный — «марш спать без ужина: на голодный желудок лучше думается о своем поведении!» — воспринялся как величайшая милость. Уйти от всех, забиться с головою под одеяло и… нет, не заснуть, конечно. Но и не думать. Ни о чем. Совсем ни о чем.
Страшное началось поздним вечером.
На дворе стало шумно, кто-то стучался в двери, неразборчиво говорил с Марь-ванной, с Максимом Карповичем… Потом ко мне вошел отец.
— У соседей пропала девочка. Ты днем никого не встречал?
Наверное, я слишком поторопился сказать «нет». Отец вышел, ни слова больше не проронив, но в дверях обернулся и… Я только еще однажды ловил на себе такой его взгляд. Следующим утром, когда он бросил передо мной на пол мою шляпу. Я, верно, потерял ее, когда отмахивался от «невидимой пчелы».
Вот и все. Отец никогда не заговаривал со мною об этом, и никто не заговаривал, и никто не рассказал, что они нашли там, под бугром, в кустах. А я не спрашивал — мне хватило этого взгляда и молчания.
Он был очень выдержанным и деликатным человеком, мой отец; через день-два он уже держался со мною, как ни в чем не бывало.
А много позднее я подслушал его разговор с мамой.
— Я надеялся, он сам мне расскажет. А он так ничего и…
— Разве ты не понимаешь, что ему, верно, пришлось увидеть? Он, конечно же, все силы души тратит, чтобы забыть. А ты…
— Да что — я? Я ни единым словом. Но… Боюсь, там произошло нечто совершенно неблаговидное, о чем он боится рассказать даже нам.
— Что могло произойти?! Не воображаешь ли ты, будто он мог помочь этой несчастной?! Ты не забыл, сколько ему лет?! Кому стало бы легче, если бы он из благородства тоже… как и она?!
— Ты права. И все же я был бы счастлив знать, что он хоть пытался…
— А я — нет! Я мать, я хочу лишь одного — чтоб мой сын жил, жил как можно дольше! Что бы там ни случилось, я хочу лишь одного: пусть такое случается всякий раз, как ему станет грозить опасность! Ты слышишь?!
Боже, как истово она говорила, как исступленно выкрикнула эти последние слова! Не знаю, кто именно их услышал еще, знаю лишь, что не только я и отец. Или это крик, рванувшийся из самых глубин материнской души, может оказаться наделенным такою страшною силой?
Спасибо тебе, мама. Это я без капли сарказма: ты-то не знала, чем может вывернуться отчаянное твое пожелание…
— Что с тобой, парень?
Это старик — тот, что клевал носом на лавочке. Он уже рядом, нагнулся надо мной, теребит за плечо:
— Что, скрутило? До вестибюля дойти сможешь?
— Не надо, — я поднялся с корточек. — Все в порядке, просто задумался.
— И правильно, — одобрил старик. — Задуматься каждому есть над чем. Вот у меня…
— Извините, я тороплюсь. До свидания.
Старец что-то обиженно пробубнил мне в след. Ну и пускай себе обижается. Не до него.
Скоро мне станет вообще не до всего — если врач не ошибся, то через полгода максимум. Странно, почему я не радуюсь? Ведь мечтал же, молился об этом — то Богу, то дьяволу, то вообще невесть кому. Сам, правда, так и не решился прекратить все однажды и навсегда. Ну не поднимается у меня рука на себя любимого. Зато поднималась на других. Многажды. В переносном, конечно, смысле и не предумышленно, а как бы само собою все получалось, даже против моей воли. И всякий раз по-разному. Но всегда с одинаковым результатом.
И всякий упомянутый раз я потом выл, рыдал, умолял: не могу больше, не хочу жить так, такой ценой! А повыв, успокаивался. Привыкал — ненавидеть себя и жить, ненавидя. Постепенно ненависть притуплялась, приедалась, тонула в истовом (и тоже привычном уже) самогипнозе: вот пускай только еще раз выпадет случай, и уж тогда-то я наверняка, распронепременно… нет, конечно, не искуплю все предыдущее — такое ведь искупить невозможно! — но и ни под каким видом никоим образом больше не…
Случай выпадал.
И все повторялось — будто само собой, будто и не по моей воле. Ох, как же хотелось мне уверовать в эти «будто»!
…По сторонам тянулись замызганные фасады старинных особнячков — скучных, жалко обезличенных чьими-то давнишними стандартными потугами на стандартную оригинальность. Когда они строились, была здесь окраинка под неофициальным именованием «Выскочки». Из, стал-быть, грязи в… нет, не в князи, куда уж там! В то же быдло, только отмытое, прибогатевшее, что-то уже могущее, а потому и весьма опасное — ибо в силу собственной выскочности напрочь не знает, что делать с новыми своими возможностями. В ту пору здесь даже днем ходить в одиночку было небезопасно. Сейчас, впрочем, тоже. То