Астояном. Он просто не имел права продолжать разговор в таком тоне с подчиненным Павловского, хотя знал, что Сетрак прав.
На разгрузочной площадке железнодорожной станции оказалось столько машин, что не только человека, слона можно было упрятать в этой сутолоке.
Пожелав Астояну доброго пути, Кайманов напомнил:
— Не забудь, Сетрак, о чем я тебя просил: постарайся узнать не только имена калтаманов, но и где они могут быть. Сам не спрашивай, только слушай, с прицелом...
Кайманов вышел из машины, постарался запомнить лицо водителя, ехавшего за Астояном. Смотрел тот куда-то в сторону, не интересуясь старшим лейтенантом.
Подождав, пока подойдет Амангельды, Яков через стекло одной из прибывших раньше машин стал наблюдать за Павловским.
Тот, как и предполагал Кайманов, и не подумал сажать своего водителя на гауптвахту. Они даже как будто препирались некоторое время, обвиняя в чем-то друг друга. Павловский оглянулся, и Яков отступил так, чтобы и через стекло его нельзя было заметить. Предосторожность была излишняя: солнце светило от Павловского и, отражаясь от стекол машины, било ему зайчиками в глаза.
Павловский и его водитель Ступак подошли к киоску, выпили по кружке пива.
— Ты посмотри на них, — возмутился Амангельды. — Павловский и не думает своего шофера наказывать! Для них нет ни КПП, ни Дзюбы, ни советских законов! Павловскому все наши старания — все равно что песня, спетая камню!
— Ничего, дорогой Амангельды, — голосом, не обещавшим тихих радостей, ответил Яков. — Он у меня еще не так запоет.
ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ
«Я НИЧЕГО НЕ СКАЗАЛ»
В первые минуты, когда Ичан пришел в себя, он не сразу разобрался, во сне или наяву видит стены знакомой глинобитной мазанки, с дверным проемом ниже человеческого роста, с массивной дверью из арчовых плах, с маленьким квадратным отверстием, в которое может пролезть только кошка.
Ичан закрыл глаза, полежал так немного, стараясь вспомнить, что с ним произошло. И вдруг понял, что он действительно лежит в мазанке, где до попытки Клычхана поднять восстание против кизил-аскеров содержался Хейдар — отец Дурсун, к которому он пришел вместе с Дурсун в то злополучное утро.
Мазанка эта скромно притулилась среди других подсобных строений на подворье Фаратхана. Здесь была не то кладовая, не то овчарня или курятник. Впервые Ичан сидел в ней с Хейдаром в день своего прибытия к Фаратхану вместе с Дурсун, и еще тогда эта крохотная мазанка выглядела вполне пригодной для жилья...
Но почему сейчас слуги Фаратхана не убили его? Зачем опять приволокли сюда? Что еще нужно Фаратхану от Ичана, натерпевшегося столько бед?
Неожиданно ясно увидел он хижину пастухов в горах, Ашира, уезжавшего на ишаке разведать, нет ли за ними погони, перепуганных Ойялы — жену Ашира, и Дурсун.
— О-о!.. Дурсу-у-у-ун!..
Ичан застонал от мучительной, не столько физической, сколько душевной, боли, впал в забытье, словно провалился в покачивающую его, как на горбах идущих по барханам верблюдов, зыбкую и душную темноту.
Никто не мог бы сказать, сколько он так пролежал. Но, странное дело, Ичан почувствовал, что его, пока тащили сюда, не били, не истязали. К тому же лежал он сейчас не на голой земле, а на циновке. Под головой была даже какая-то мешковина с завернутыми в нее очесами хлопка.
Что происходит? Или Фаратхан ждет, когда Ичан придет в себя, чтобы снова пытать его? А где Дурсун, которую, конечно же, тоже схватили? Что с нею и что ее ждет? Ее тоже будут допрашивать?.. Одно дело, когда отец ее, Хейдар, прибыл к Фаратхану как «спаситель» Аббаса-Кули — верного шакала Клычхана, и совсем другое — теперь.
Ай, Хейдар, Хейдар!.. Как похожа его судьба на судьбу Ичана! Несчастья Хейдара начались с того дня, когда он, по совету Аббаса-Кули, перегнал из-за кордона свою корову, чтобы там, на советской стороне, продать ее подороже, вырваться из тяжкой нужды.
Если бы Хейдар пошел со своей коровой один, его бы вернули обратно, только и всего, может быть, даже не наказали за бытовую контрабанду: терьяк он не нес, валюту — тоже... Но Хейдар для верности пошел с «опытным человеком» — Аббасом-Кули, который для того и взял его с собой, чтобы подставить преследовавшим их советским пограничникам, а самому скрыться.
За то, что переходил Хейдар границу вместе с Аббасом-Кули да еще вольно или невольно отвел на себя преследование, получил он бесплатный проезд в северные края Роесии и восемь лет копал там уголь в шахтах Воркуты...
Ичану по сравнению с Хейдаром повезло: он пробыл в Воркуте всего три года, пока разобрались, что его оклеветали и что он как переводчик комендатуры никакого отношения к басмачам не имел.
Правда, когда освободили, долго болел легкими: в шахтах оказался немножко другой воздух, чем в горах Туркмении, к которым так привык Ичан, выпасая колхозные стада.
Но ему вернули все, что он потерял, выплатили все деньги, какие он заработал бы, если бы не отбывал срок, разрешили жить в родном ауле, вернуться к привычной и любимой работе чабана.
Правда, переводчиком в комендатуру пока не приглашали из-за плохого здоровья.
Ичан снова мучительно застонал от мысли, что, пока он лежит тут и вспоминает свою жизнь, Дурсун пытают, как пытали его, а может, и того хуже...
Да что пытки? Дурсун красивая, молодая. Продадут — и никогда он ее больше не увидит.
Ощущение сильного молодого тела Дурсун, когда она, доверившись ему, выбралась в окно, прыгнув прямо в объятия Ичана, словно ожог, навсегда осталось в памяти. Но еще больше запомнились ему осторожные, ласковые прикосновения ее прохладных рук, так долго возвращавших к жизни его истерзанное тело; глаза Дурсун, прекрасные, словно глаза матери, ее власть над ним и его судьбой, полное доверие Ичана к ней. Между ними не осталось никакой стыдливости, словно Ичан был для Дурсун не сильный, не старый еще мужчина, заслуженно носивший прозвище Огонь-чопан, а всего лишь беспомощный ребенок.
Есть ли на свете столько сокровищ, чтобы можно было вознаградить за все Дурсун?
И вот Ичан снова в мазанке на подворье Фаратхана, а его Дурсун — самый близкий и дорогой человек — неизвестно где.
Может быть, ее уже увезли в другой конец страны или, что еще хуже, где-нибудь распинают на кошме звероподобные слуги Фаратхана.
От одной этой мысли Ичану стало настолько тяжело, что он ощутил физическую боль и, выгнувшись, царапая ногтями землю, лротяжно застонал.
Раздались чьи-то легкие шаги, кто-то наклонился к нему, приподнял за плечи, бережно уложил на циновку, поправил под головой торбу с очесами хлопка.
Не раскрывая глаз, Ичан поймал слабыми пальцами женскую руку, мгновенно узнал ее, как узнавал долгие дни и ночи, когда эти же руки своими прикосновениями снимали боль.
Ичан приоткрыл глаза, снова зажмурился, теперь уже двумя руками удерживая свою Дурсун, веря и боясь верить, что это не сон.
— Аллах!.. Если ты есть, благодарю тебя! — прошептал он. — Дурсун жива!
Волнение настолько его обессилило, что он некоторое время лежал, покрывшись испариной, не отпуская такие дорогие для него руки.
До слуха Ичана донесся негромкий голос. Дурсун молилась.
— Во имя аллаха милостивого, милосердного, — торопливо бормотала она. — Господи наш! Не взыщи с нас, если мы забыли или погрешили! Не возлагай на нас тяготу, как ты возложил на тех, кто был раньше