казались робкими. Сережа был тоже робкий, но теперь он чувствовал, что ему и звездам хорошо. Он вспомнил, что его студент говорил ему, будто бы звезды каждая, как солнце, и со своею землею. Но он не мог поварить, что там так же, как и здесь. Он думал, что там лучше. Ему было жаль, что нельзя попасть туда, — земля большая, она притягивает. Если бы она не притягивала, то можно было бы улететь туда, к звездам, и узнать, что там делается, живут ли там ангелы с белыми крыльями и в золотых рубашках, или такие же люди.
Отчего звезды так внимательно смотрят на землю? Может быть, они и сами живые, и думают?
Сережа долго смотрел на звезды, и забывал свою досаду и свою злость. Кротко и ясно становилось в его душе. Его лицо с пухлыми, но бледными губами казалось невозмутимо-покойным.
Звезды все яснее и ласковее горели над Сережею. Они не затмевали одна другой, — их свет был без зависти и без смеха. Они с каждой минутой словно приближались к мальчику. Радостно и легко сделалось ему, и казалось, что он плывет на скамейке, покачиваясь в воздухе. Звезды приникли к нему. Все вокруг чутко и ожидательно замолчало, и ночь сделалась гуще и таинственнее. Как бы сливаясь со звездами, он забыл про себя самого, и потерял все ощущения своего тела.
Вдруг визгливые звуки гармоники долетели откуда-то издали, и пробудили Сережу из его самозабвения. Сережа удивился чему-то, — быть может, этому минувшему самозабвенно, — и потом досадно стало ему на разбудившую его гармонику, гнусные звуки которой прыгали и кобянились над мальчиком. Эти звуки, нахальные, скрипуче, неотвязчивые, напоминали ему все, что бывает днем, — гостей, студента, Варвару, мальчишку, которого била мать, и который неистово кричал, — и от этого последнего воспоминания Сережа вдруг задрожал, и сердце его больно забилось. Тоска охватила его, и великое нежелание быть здесь, на этой земле.
— А что, если меня земля не притягивает! — вдруг подумал он. — Может быть, я могу, если захочу, отделиться и улететь. Меня звезды притягивают, а не земля. А вдруг я полечу?
И вот показалось ему, что звезды тихонько зазвенели, и земля под ним медленно, осторожно стала наклоняться, и забор сада потихоньку пополз вниз у его ног, а скамья под ним плавно задвигалась, подымая его голову и опуская ноги. Ему стало страшно, С криком слабым и резким вскочил он со скамьи, и бросился бежать домой. Ноги его отяжелели, сердце больно стучало, — и казалось Сереже, что земля с глухим шумом колеблется под ним.
Дрожа, вбежал он в комнаты. Никто не заметил его. Как всегда, горели лампы в пустых комнатах, и голоса людей слышны были близко.
— Чего-же я испугался? — соображал Сережа — ведь я лежал, вот и вышло, что забор был против моих ног, — а мне показалось, что земля повертывается.
Ему захотелось поскорее итти к людям, не быть одному. Но когда он вошел в ту комнату, из которой слышался ему веселый голос его гувернера, то заметил, что помешал ему беседовать с Варе.
Студента быстро повернулся к мальчику с принужденным и смущенным видом. Его руки были неловко расставлены, потому что он сейчас только держал их на Вариных плечах. Варя стояла около стола, словно ей надо было что-нибудь прибрать на нем, усмехалась блудливою улыбкою, и смотрела на Сережу, как на непонимающего, с видом превосходства. Но Сережа знал, что Константину Осиповичу, студенту, нравится Варвара, и что он с нею только так занимается шутками, а не женится на ней, потому что они не пара. Теперь ему сразу стало неприятно смотреть на них. Он думал, что у них нехорошие лица, и у курносого и рябого студента, и у краснощекой и чернобровой горничной. Он не знал, что нехорошего в их лицах, но они наводили на него досаду и стыд.
Он отвел от них глаза, и смотрел на лампу, завышенную красным бумажным колпаком с тонкою сквозною оторочкою. Но звезды припомнились ему, и тягостно стало смотреть на красный свет лампы. Он отошел к окну, — земные огни, мглистые, дымные, отовсюду глянули на него. Недалеко, на одной из дач, горели бумажные фонарики, — должно быть, по случаю какого-нибудь семейного праздника. Тоскою повеяло на Сережу от всех этих крикливых и резких огней.
— Что это, — жалобно заговорил он, — когда-же мама приедет?
— Маменька ваша поздно приедут, — ответила Варвара сладким голосом, — вы их, Сереженька, завтра утром увидите, а теперь уже вам спать пора.
Сережа посмотрел на Варвару злыми, холодными глазами: они странно мерцали на его желтовато- бледном лице. Его губы повело злой усмешкой и от этого щеки его словно припухли внизу. Злость захватила его сердце внятным томлением, похожим на томление голода.
— Я лягу, — сказал он слегка вздрагивающим голосом, — а ты с ним целоваться будешь?
Варвара покраснела.
— Чтой-то, Сереженька, как вам не стыдно, — неуверенно сказала она, — вот я маменьке пожалуюсь.
— Я сам пожалуюсь, — ответил Сережа, и хотел еще что-то сказать, но не мог, потому что томления злости и тоски до боли сжимали его сердце и горло.
— Вы, Сережа, сократитесь, — посоветовал студент, стараясь прикрыть свое смущение авторитетным тоном и презрительною усмешкою, — да отправляйтесь-ка спать.
Сережа посмотрел на него исподлобья, и молча отправился в свою комнату.
Раздеваясь, он постарался забыть и о студенте, и о Варе, и о всех людях, — ему хотелось кротко и любовно помечтать о звездах. Он подошел к окну и, слегка отодвинув штору, посмотрел на небо. Оно все искрилось и сверкало. Как алмазы, были звезды, и блеск их казался холодным, — как бы прохладное дуновение нисходило от них.
Согнувшись и припав плечом к околотке окна, стоял Сережа, и грустно думал о том, что никак нельзя допроситься у звезд, что и как там, — и холодные глаза его мерцали на бледном лице. Но, когда он стоял так и смотрел на звезды, понемногу злость его смирялась, и сердце перестало томиться.
Ночью Мир таинственный и чудный снился Сережи, мир на ясных звездах. На деревьях вещего леса сидели мудрые птицы, и смотрели на Сережу, — и под ветвями деревьев медленно проходили мудрые, невиданные на земле звери. Сереже радостно и легко было с ними и с людьми того Мира, которые все были ясные, смотрели большими глазами, и не смеялись.
День был жаркий, и Сереже было грустно. Он не любил жара, не любил яркого солнечного освещения, и днем все чего то боялся. Весь этот жар и свет тяжко ложились на его грудь, и в ней пробуждалось по временам где-то около сердца неприятное томление и трепетание.
К тому-же днем грубо приставали к нему с наставлениями и занятиями, когда он хотел быть один и думать, или пренебрежительно отталкивали его за недосугом, когда ему хотелось, поговорить о чем-нибудь своем. Каждый день бывали чужие люди, все больше мужчины, развязные и шумные. Все они казались Сереже темными, — словно пыль от их вечного смеха налипла на них.
Сереже хотелось, чтобы опять, поскорее, настала ночь: он поглядел бы, так ли и сегодня мерцают звезды, как вчера мерцали. Опять было бы радостно, а днем — тоска! Потому что все чуждо и враждебно. Отец — совсем чужой. Он даже не знает, о чем говорить с Сережею: остановится перед ним, погладит по голове, спросит что-нибудь несвязное и ненужное, вроде того, что:
— Ну, что, Сережа, как?
И уже сейчас же, не дожидаясь, что скажет Сережа, начинает говорить с другими. Мама, так та иногда вдруг возьмет Сережу за плечи, и начнет ласкать его и говорить с ним, и тогда она делается такая простая и светлая, что Сереже даже не страшно её нарядного платья, и он доверчиво прижимается к ней. Но это бывает редко, совсем редко, а то обыкновенно и мама бывает чужая, любезная с гостями, и нарядная, благоухающая для них, для всех этих длинных и смешно по-модному одетых мужчин, а с Сережей холодная, пренебрегающая.
«Да, и мама — чужая, — думал Сережа, — и все, что днем, надоедает, а вот звезды — мои; все они смотрят на меня и не отвертываются. Они светлые. А на земле все темное. И мама только изредка бывает светлой. А может быть, моя душа где-нибудь там, на звезде, а я здесь только так, один, как сплю, и потому мне скучно?»
В обычное время Сережа отправился купаться с своим гувернером, Константином Осиповичем, Сережи хотелось говорить о своих мыслях, и он думал, что теперь это удобно, потому что студенту тоже жарко и, по-видимому, неприятно от этого: он шагал лениво, и не улыбался.