ним вежливо и зло. Володя дрожит от обиды и от бессилия. Потом учитель объявляет ему, что ставит ему единицу за незнание и невнимательность, и приглашает его садиться.
Володя глупо улыбается и принимается соображать, что с ним случилось.
Единица, первая в Володиной жизни!
Как это было странно для Володи!
— Ловлев! — дразнят его товарищи, смеясь и толкаясь. — Схватил кол! С праздником!
Володе неловко. Он еще не знает, как следует вести себя в таких случаях.
— Ну, схватил, — досадливо говорит он, — тебе-то что за дело!
— Ловлев! — кричит ему ленивый Снегирев. — Нашего полку прибыло!
Первая единица! И ее надо было показать маме. Это было стыдно и унизительно. Володя чувствовал на своей спине в ранце странную тяжесть и неловкость, — этот «кол» пренеудобно торчал в его сознании и никак не вязался ни с чем в его уме.
— Единица!
Он не мог привыкнуть к мысли об единице и не мог думать ни о чем другом. Когда городовой близ гимназии посмотрел на него, по обычаю своему, строго, Володя почему-то подумал:
«А вот если бы ты знал, что у меня единица!»
Это было совсем неловко и непривычно, — Володя не знал, как ему держать голову и куда девать руки, — во всем теле была неловкость.
И еще было надо принимать перед товарищами беззаботный вид и говорить о другом!
Товарищи! Володя был уверен, что все они ужасно рады его единице.
Мама посмотрела на единицу, перевела непонимающие глаза на Володю, опять взглянула на отметку и тихо воскликнула:
— Володя!
Володя стоял перед нею и уничтожался. Он смотрел на складки мамина платья, на мамины бледные руки и чувствовал на своих трепетных веках ее испуганные взгляды.
— Что это? — спросила мама.
— Ну что ж, мама, — вдруг заговорил Володя, — ведь это ж первая!
— Первая!
— Ну, ведь это со всяким может быть. И право, это нечаянно.
— Ах, Володя, Володя!
Володя заплакал, по-ребячьи размазывая слезы ладонью по щекам.
— Мамочка, не сердись, — зашептал он.
— Вот твои тени! — сказала мама.
В ее голосе Володе послышались слезы. Сердце его сжалось. Он взглянул на маму. Она плакала. Он бросился к ней.
— Мама, мама, — повторял он, целуя ее руки, — я брошу, право, брошу всякие тени.
Володя сделал громадное усилие воли, — и не занимался тенями, как его ни тянуло к ним. Он старался наверстать пропущенное из уроков.
Но тени настойчиво мерещились ему. Пусть он вызывал их, складывая пальцы, пусть он не громоздил предмет на предмет, чтоб они отбросили тень на стене, — тени сами обступали его, назойливые, неотвязные. Володе уже незанимательны стали предметы, он их почти и не видел, — все его внимание уходило на их тени.
Когда он шел домой и солнце, бывало, проглянет из осенних туч хоть в дымчатой ризке, — он радовался, что повсюду побежали тени. Тени от лампы стояли около него, когда он вечером был дома.
Тени везде, вокруг, — резкие тени от огней, смутные от рассеянного дневного света, — все они теснились к Володе, скрещивались, обволакивали его неразрывной сетью. Некоторые из них были непонятны, загадочны, другие напоминали что-то, на что-то намекали, — но были и милые тени, близкие, знакомые, — вот их-то и сам Володя, хотя и мимовольно, искал и ловил повсюду в беспорядочном мелькании чуждых теней. Но грустны были эти милые и знакомые тени.
Когда же замечал Володя, что сам он ищет этих теней, он терзался совестью и шел каяться к маме.
Случилось однажды, что Володя не одолел соблазна, пристроился к стене и начал показывать себе бычка. Мама застала его.
— Опять! — сердито воскликнула она. — Нет, я наконец попрошу директора, чтобы тебя сажали в карцер.
Володя досадливо покраснел и угрюмо ответил:
— И там есть стена. Везде стена.
— Володя! — горестно воскликнула мама. — Что ты говоришь!
Но Володя уже кается в своей грубости и плачет.
— Мама, я сам не знаю, что со мною делается.
А мама все не может одолеть своего суеверного страха теней. Ей все чаще думается, что она, как Володя, погрузится в созерцание теней, но она старается утешить себя.
— Какие глупые мысли! — говорит она себе. — Все обойдется, даст Бог, благополучно: нашалится и перестанет.
А сердце замирает от тайного ужаса, и настойчиво забегает ее мысль, пугливая перед жизнью, навстречу будущим печалям.
В тоскливые минуты утра она поверяет свою душу, вспоминает свою жизнь, — и видит ее пустоту, ненужность, бесцельность. Одно только бессмысленное мелькание теней, сливающихся в густеющих сумерках.
«Зачем я жила? — спрашивает она себя. — Для сына? Но для чего? Чтобы и он стал добычею теней, маниаком с узким горизонтом, — прикованный к иллюзиям, к бессмысленным отражениям на безжизненной стене?»
«И он тоже войдет в жизнь, и даст жизнь ряду существований, призрачных и ненужных, как сон».
Она садится в кресло у окна и думает, думает.
Она заламывает в тоске прекрасные белые руки. Мысли ее разбегаются. Она смотрит на свои заломленные руки и начинает соображать, какие из этого могли бы выйти фигуры на тени. Она ловит себя на этом и в испуге вскакивает.
— Боже мой! — восклицает она. — Да ведь это — безумие.
За обедом мама смотрит на Володю.
«Он побледнел и похудел с тех пор, как ему попалась эта несчастная книжка. И весь он переменился, — характером и всем. Говорят, характер перед смертью меняется. Что, если он умрет?»
«Ах, нет, нет, не дай, Господи!»
Ложка задрожала в ее руке. Она подняла к образу боязливые глаза.
— Володя, да отчего ж ты не доел супа? — испуганно спрашивает она.
— Не хочется, мама.
— Володя, не капризничай, голубчик, — ведь это же вредно — не есть супу.
Володя лениво улыбается и медленно кончает суп. Мама налила ему слишком полную тарелку. Он откидывается на спинку стула и хочет сказать с досады, что суп был невкусен. Но у мамы такое обеспокоенное лицо, что Володя не смеет говорить об этом и бледно улыбается.
— Теперь я сыт, — говорит он.
— Ах, нет, Володя, сегодня все твое любимое.
Володя печально вздыхает: он уже знает, что если мама говорит о его любимых блюдах, то это значит: будет его пичкать. Он догадывается, что и за чаем мама заставит его, как и вчера, есть мясо.