Люди били друг друга, сколько позволяла теснота. Пинали друг друга ногами. Кусались. Хватали друг друга за горло, душили.
Более слабых затискивали на землю и становились на них.
Крики и стоны, мольбы, проклятия, все, что слышал Леша, он повторял безжизненным, задушенным голосом, и, как еще две куклы, за ним лепетали то же обе сестры.
Мольбы и стоны вдруг стали тихи и дремотны.
Настали краткие и странные полчаса затишья, томления, усталости без конца, тихого, жуткого бреда.
Гул бреда носился над толпой, тихий гул, такой придавленный, такой жуткий.
И уже бред был разлит во всем, и у всех трех сквозь дым бреда едва теплилось страшное сознание гибели.
Обе сестры тяжело икали.
— Ангелочек божий! — взвизгнул кто-то близко.
Утренняя дремота полузадавленных в толпе людей прерывалась изредка дикими воплями отчаяния.
И опять становилось тихо, и жуткий гул носился над толпой, не подымаясь в ликующие просторы, к неподвижному злому Змию высот.
Кто-то икал мучительно. Казалось, что это мучительно умирает кто-то.
Леша вслушался и понял, что это икает Надя.
Леша с усилием повернул к ней голову.
Надины посинелые губы открывались и закрывались странным, механическим движением. Глаза не глядели, и лицо приняло тусклый, мертвенный оттенок.
Промчался томный срок затишья. И вдруг буря нелепых гулов и воплей завыла над смятенной толпой. Дикие восклицания бичевали воздух.
По искаженным злобой лицам видно было, что здесь уже не было людей. Дьяволы сорвали свои мгновенные маски и мучительно ликовали.
Несколько человек в толпе в эти минуты вдруг сошли с ума. Они выли, и ревели, и кричали что-то нелепое и ужасное.
Из-под ног людей часто вырывались предсмертные дикие вопли, — там, на земле, повергнутые, сбитые с ног уже не могли подняться.
И эти вопли потрясли души немногих, еще оставшихся людьми в страшной толпе человекообразных дьяволов.
Стояли рядом оборванный хулиган и его подруга, развратная и пьяная. Они смотрели друг на друга и говорили злобные слова. Хулиган странно двигал плечом.
Усилием бешеной злобы освободил руку. В руке сверкнул нож. В ярких лучах солнца таким острым смехом задрожала быстрая сталь.
Нож вонзился в тело блудницы. Завизжала:
— Проклятый!
Захлебнулась своим визгом. Умерла.
Хулиган завопил. Нагнулся к ней. Грыз ее красную, толстую щеку.
— Нас задавили совсем, мы сейчас умрем, — хриплым голосом сказала Катя.
Леша углом глаза глянул на нее, как-то бессмысленно засмеялся и сказал громко и отчетливо:
— Надю задавили. Она холодная.
И крупные по его лицу катились слезы, а бледные губы бессмысленно улыбались.
Катя молчала. Лицо ее стало синеть и глаза потухли.
Леша задыхался.
Его ноги ступили на что-то мягкое. Резкая вонь поднималась с земли. Что-то, тяжело хрипя, ворочалось внизу.
— Воняет! — говорил сзади Леши странно равнодушный голос. — Бабу свалили, живот ей выдавили.
Посинелое Катино лицо странно, безжизненно поникло.
Леше стало вдруг холодно.
— Шесть часов, — сказал кто-то.
По голосу было слышно, что говорит дюжий, спокойный человек, которому не страшно в толпе.
— Четыре часа еще жить, — ответил ему робкий, задыхающийся шепот.
— Чего ждать? — злобно рявкнул кто-то гулким голосом.
— Помрем все начисто, — спокойно и тихо ответил женский глубокий голос.
Кто-то отчаянно завопил срывающимся полудетским криком:
— Братцы, да неужто нам еще эстольки времени давиться!
Взбудораженный гул метнулся по полю, как шумная стая пугливых, чернокрылых птиц. Метнулся, завыл, колыхнул. И навстречу ему метнулась толпа.
— Пора, братцы! — орал чей-то визгливый голос. — Не зевай, черти лешие все себе заберут.
— Иди, иди! — гудело кругом.
Стремительно и тяжко двигалась уже вся толпа.
А на Лешу неподвижные смотрели склоненные лица сестер, холодных и тяжелых на его плечах.
Разбившиеся волосы милых щекотали Лешины бледные щеки.
Ноги не переступали. Толпа несла всех трех: и Лешу, и сестер.
— Раздают! — закричал кто-то.
Видно было, и, казалось, недалеко, как летели в воздухе какие-то пестрые узелки.
— На шарап! — угрюмо хрипел измученный, тощий мужик.
— Чего стали, идите! — неистово кричали задние передним.
— Наших не пускают, анафемы вперед лезут, а мы стой, годи! — свирепо орал кто-то.
И со всех сторон неслись бешеные крики:
— Братцы, вали напролом!
— Да что на него, лешего, смотреть, — за горло его хватай, да под ноги!
— Вали вперед, чего смотреть!
— Не дают, сами возьмем!
— О-ой, раздавили!
— Батюшки, кишки вон лезут!
— Подавись своими кишками, сволочь треклятая!
— Режь ее, стерву астраханскую!
— Давай, не задерживай! — ревел впереди свирепый голос.
Везде вокруг свирепые грозили, отчаянные лица.
Тяжелый поток. И все та же злоба…
Нож разрезал платье. И тело.
Завыла. Умерла.
Так страшно.
Безжизненно смотрят на него странно посинелые лица милых…
Кто-то хохочет. О чем?..
Близок конец. Вот уже стены сараев…
В поднятой высоко руке дюжего парня тускло светилась в золотом солнечном свете кружка. И рука была странно и ненатурально воздвигнута к небу, как живой шест.
Кто-то метнулся вверх головой. Выбил кружку, — так слабо держала ее посинелая от натуги рука.
Кружка падала медленно, грузно, описывая дугу. Скользнула по чьей-то спине.