постоянно смеется. Об инвалидной коляске им ничего не известно. Похоже, отец ее пропил за недостатком наличности. Алкогольное отравление снимают в четыре руки семейный врач и ночная сиделка. Чуть отец приходит в себя, как его увозят в больницу, чтобы вдвое урезать синюшные бедра. Возвращается он через три с половиной недели на новой коляске с автоматическим приводом и миникомпьютером, выдвигаемым из подлокотника. В другом подлокотнике спрятана кислородная маска. После больницы отец ни с того ни с сего начинает проявлять интерес к специальности дочери. Прежде всегда презиравший печатное слово (“Книги нужны только тем, у кого не хватает мозгов, или тем, у кого мозгов слишком много; тем и другим вышибают мозги”), по вечерам он просит ее почитать ему вслух из учебников антропологии. “Ты смотри! А я и не знал, что человек – единственный зверь, способный рисовать прямые, – восклицает растроганно дон Хосе и, подмигнув, добавляет: – Теперь понятно, почему не макаки, а мы изобрели пистолет!” Иногда Анна слышит, как он наговаривает на диктофон особенно поразившие откровения, сопровождая их комментариями: “Общий вес бактерий у нас в организме составляет два килограмма. Норматив гниения трупа – четырнадцать лет. Но не по нынешним временам: мы так напичканы антибиотиками, что черви брезгуют жрать наши порченые останки. Достижение XX века – неэкологический прах. Похоже, мы разлагаемся, только покуда живем. Такой итог успокаивает”. По окончании лета он отсылает снова Анну в Мадрид. Нет смысла мозолить глаза, когда те почти и не видят, слышит она и только теперь понимает, что в гобелены с портретом палил-то, по сути, слепец. Ей становится страшно. Она им гордится. Ей в самом деле пора от него отдохнуть. Севилью Анна не любит: в этом белом, спотыкливом городе слишком много голодного света. Он охотится на тебя целый день и атакует из закоулков, как каннибал с тесаком. По ночам город шуршит, будто крадется за кем-то, кого обязался в себе придушить до рассвета. На рассвете в уснувшей под утро Севилье и есть самый сон. Нигде так не спится, как на рассвете в Севилье. Быть может, из-за того, что для севильцев в других городах не бывает рассвета. В них бывает начало утра, как в той же Москве, говорит мне она. Даже в Мадриде мне его не хватало – рассвета… Мадрид Анна любит. Тут ей действительно кажется, будто вся жизнь впереди. Ей почти двадцать, и она очень пробует очень-очень влюбиться, но стоит ей подпустить близко юношу, как на нее нападают отвращение и истерический смех. Возникает слушок, что у нее не все дома. В середине семестра дома у Анны не остается уже никого: отец умирает. В день погребения от него доставляют спец-почтой письмо: “У меня все хорошо. Здесь в меру прохладно и скучно, хоть среди мертвяков и нет недостатка в растленных до мозга костей остроумцах, с кем я не прочь поболтать на досуге. Досуга и тлена, как ты догадалась, здесь много. Собственно, все мы здесь для того, чтоб сносить бесконечные тлен и досуг. Теперь мне понятно, из чего скроена вечность: у нее хроническая зевота и трухлявые потроха. Твоя мать ее презирает. У нее самой характер все тот же: надменная сука. Правда, выглядит лучше. Диета пошла ей на пользу. Не верь, что на том свете кормят сытно и смачно: пищу нам подают хотя и съедобную, но очень уж пресную. Есть подозрение, что мужчинам в напитки для пущего успокоения подсыпается бром. Во всяком случае, нас ничего не волнует. Старожилы твердят, не пройдет пары-тройки веков, как я смирюсь со своим положением и перестану что-либо чувствовать – даже веселость и скуку. В напускном удивлении я пощелкиваю языком, стараясь не выдать, что явился сюда уже абсолютно бесчувственным. Что до веселья и скуки, так это, по мне, никакие не чувства, а всего лишь две нормы посмертного настроения. Если что удручает меня в хваленой моей загранице, так это тупость ученых, которую те переняли от своих земных ипостасей. Никто мне не может сказать, почему единственный звук, не способный издать ни малейшего эха, это утиное кряканье. Странно для места, где не бывает теней, согласись. Порой я думаю даже, что напрасно сюда торопился. Будь добра, постарайся найти мне ответ на этот единственно важный вопрос прежде, чем отправишься к нам на постоянное жительство. Спешить не советую. И вообще, ничего не советую. Чем не ценнейший совет от отца? Живи. Оставайся на страже себя, сколько хватит терпения. Прощай. Не прощаю тебя навсегда. Твой докучливый призрак дон Хосе Альваро де ла Пьедра аль Соль”. Она хранила письмо в портмоне и носила с собой. Чтоб поквитаться, я показал ей письмо Фортунатова. Любопытно, сказала она. Что эпистолярный жанр вымирает, не новость, но что дело зашло уже так далеко… Скоро, похоже, писать нам будут только покойники. (Ну как вам такое? Оцените иронию мимоходом брошенной фразы. Разговор с мертвецами – последний наш бастион, где по старинке врать как-то не принято.) Похоронив отца, Анна едет в Мадрид, отдается всецело учебе и днюет-ночует в университетской библиотеке. С рождения одинокая, теперь она еще и свободна, но не очень готова к тому, чтобы жить не назло и наперекор, а благодаря и во имя. Свобода ее – благодаря деньгам и сиротству. То и другое – благодаря усопшим родителям. Но свобода – это еще и во имя. Во имя нее же, свободы. Анне нечего больше желать, кроме как не лишиться ее. Быть свободной там, где была до того несвободна, не всегда получается: мешают гримасы увертливой памяти, отраженные в зеркалах подсознания. Сам город тоже как зеркало. Не всегда это хорошо. Помогает сменить обстановку ей случай: звонит знакомый дона Хосе и настоятельно просит о встрече. Повинуясь наказу отца, дочь достает блокнотик из рюкзака и проверяет имя по списку. Оно подчеркнуто красным и помечено минусом, что означает: опасайся и избегай. Избегать эффективней всего убегая. Бежать ей разумней в Россию: в списке отца не много фамилий, напротив которых не минус, а плюс. Рядом с записью “М. Мизандаров” плюс обведен. Ее виза действительна еще на три месяца. Анна летит ночным рейсом в Москву. Один звонок Дарьи – и стажировка оформлена. На факультете в Мадриде студентка на очень хорошем счету, хотя не имеет понятия, сколько было отцом перечислено денег, чтобы счет этот не ухудшался ни при каких обстоятельствах. Самовольный отъезд в деканате никем не замечен. В МГУ приходит по факсу официальный запрос, удостоверенный датой, проставленной задним числом, так что теперь с бумагами Анны все чин чинарем. Русский дается ей трудно, но все же полегче, чем раньше. Больше всего помогают походы на рынок и Чехов. Вечеринок она сторонится: пока ее круглосуточно охраняют, лучше никого из сокурсников не подставлять. На улаживание проблемы с отцовским врагом уходит полгода. Срок этот Анна сама вычисляет, когда убеждается, что хвоста за ней нет. На всякий случай Мизандаров просит ее слетать на сутки в Париж и снять на Монмартре квартиру, ключ от которой Анна сразу передает поджарой брюнетке, облаченной в бронежилет. Та ей не представляется, а на вопрос, как зовут, надевает вместо ответа парик. Он ей совсем не к лицу. В парике она выглядит неприятно и странно. Почему, Анне становится ясно, когда барышня водружает на нос солнцезащитные очки: сходство девушек делается столь разительным, что теперь их не отличит даже зеркало. Пока они в него смотрятся, Неанна подмигивает и говорит: “Рада была познакомиться. Считайте, что я ваша тень”. Наверняка работать тенью ей не впервой, но разузнать больше Анне не удается: сбросив с себя маскарад, брюнетка теряет к ней интерес и погружается в чтение глянцевого журнала. Во время обратного перелета Анна размышляет о том, что у нее появился двойник, готовый вместо нее умереть и убить – как получится. От мысли, что вместо нее кто-то столь же легко может жить, пассажирку колотит. По приезде она ежедневно пробегает глазами криминальную хронику парижских газет. Все в порядке, уверяет ее Мизандаров. Твоя тень по-прежнему на Монмартре, а значит, никому ты там не понадобилась. Подождем еще с месяц – для верности. Ждать им не месяц, а два с половиной, по истечении которых Марклен говорит: “Ну вот и все. Теперь можешь расслабиться”. Он отправляет их с Дарьей на Капри, где Анна вторично встречает брюнетку. Та подвизается бодигардом в их несметной охране и делает вид, что Анну не узнает. Как-то утром Анна идет на прогулку, ускользает от слежки, садится в первый попавшийся катер и удирает с проклятого острова. Через день она снова в Мадриде. На полировке стола в ее комнате нарисовано красной помадой: “Как тебе будет угодно”. Ей угодно пожить наконец-то одной. Весна навевает грусть и покой. Лето приносит одну лишь жару и сонливость. Позади двадцать два года и последняя сессия. Это и много и мало. Анна тоскует по осени; в августе едет в Москву. (Я ей верю вовсю. До сомнений еще далеко. Лучший способ любить – это верить, когда тебе лгут. Тогда ложь всегда во спасение. Она и была во спасение. Правда пыталась ее отравить хотя бы намеком, но слово “двойник” пропустил я мимо ушей.) Между августом и октябрем ничего существенного не происходит, разве что несколько раз судьба норовит нас столкнуть на всевозможных премьерах, банкетах и презентациях. Всякий раз что-то в стежках не срастается: насморк, хандра, разорванный смокинг, внезапная ссора с подругой – какая-то тусклая мелочь, нечаянный пустячок, крошечный узелок, в котором вдруг застревают бойкие спицы. Как слепые котята, мы тычемся носом друг в друга, но не умеем друг друга учуять. Даже когда фортуна приводит нас в Спасо-Хаус, я едва не промахиваюсь.
– Тоже мне, ухажер! За весь вечер меня не заметил, а потом говорит, что влюблен.
– А еще говорю, что ты все неплохо подстроила.
– Ты о чем?