Махмуд засел за телефон, долго и громко кричал в трубку, а как накричался, водрузил ее на металлические рога, из-под которых крякнул обиженно перебинтованный череп. Скулы аппарата были обвязаны скотчем от уха до уха, словно бы у него ныли зубы. Теперь под повязкой забушевала еще и мигрень. Голова телефона раскалывалась буквально на глазах. Лейтенант сгреб в пригоршню мозг и лобные кости и всучил рядовому в чувяках. Швырнув ему в грудь моток изоленты, прогнал подчиненного вон и пояснил, обратившись ко мне:
– Насчет прицепа я договорился. Дадут в соседней деревне. Обещают завтра с утра. Чтоб не обманули, пошлю на рассвете Саида. Морозильник возьмем у моей же сестры. Размер подходящий: сто девяносто на пятьдесят. Движком одолжимся у тестя. Остается найти, у кого разжиться соляркой, но это уже чепуха.
– Разве мы едем не сразу?
Махмуд разгладил усы:
– Сразу даже ослы не брыкаются.
Я не нашел, что ему возразить.
Вдруг полицейский исчез: сверху нырнул, а снизу подпрыгнул, отчего вмиг стал невидим. Но по- прежнему слышен: из-за подергивающегося стола раздавалось деятельное сопенье, выгребавшее из ящиков всякий хлам – огарок свечи, разбитый фонарь, футляр для очков, какой-то флакон, штук семь зажигалок, жестянку с печеньем, моток альпинистской веревки и шайбу с кремом для обуви. Следом шлепнулись на пол две беззубые желтые морды.
– Бабуши, – представил Махмуд, снова выросши передо мной. – Надевайте. Джалаб позаимствуем по дороге. Сейчас лучше всего отвести вас в хаммам.
Я скинул свои мокасины. Бабуши пришлись почти впору.
На улице парень в чувяках заметно повеселел и с видимым удовольствием тащил за нами ведра. В них что-то толкалось, каталось и тыкалось, шелестя уютно фольгой. Мы свернули на улицу, в сравнении с которою та, где размещался участок, могла бы считаться проспектом. Лучи сюда не проникали. Их хватало лишь на небритые козырьки старых крыш. Белое, едкое солнце водило по ним сухим языком в тщетной попытке добраться до ручейка, стекавшего жидким зловонием по змеистому желобу. Стены повсюду были слепы от рождения: окна фасадов, как я догадался, выходили на внутренние дворы. Тут и там попадались невзрачные двери, за одной из которых и скрылся Махмуд, оставив нас с пареньком ожидать в переулке.
Лейтенант воротился через минуту.
– За джалаб сочтетесь потом, – похвалился он свертком под мышкой.
Мы опять куда-то свернули. На перекрестке дорожный порядок охранял запрещающий знак – осел в красном кружке. Похоже, в Эль-Ишак-аль-Гнилькрае имелся и свой пешеходный бульвар.
Как и положено на променаде, женщины в нашей толпе доминировали. Спереди распознать их можно было по дерзким глазам, обжигающим из-под чадры, сзади – по хинным узорам на щиколотках. Однако экзотикой были здесь не они: посреди квартала сновали два типа в темных очках откровенно нездешней наружности. На приставания водоносов в броских шляпах с торчащими перьями, готовых позировать им до утра за горстку дирхемов, чужаки внимания не обращали, зато как-то уж слишком охотно и прытко навели объективы своих фотокамер на нас. Махмуд крутанул небрежно усы и ткнул локтем в бок ординарца. Тот спрятал за спину ведра и взвился струной.
Когда съемка закончилась, лейтенант слегка поклонился, но с места не двинулся, а нахмурился и засопел. Ординарец прервал его размышления подобострастным курлыканьем, напирая на слово “хаммам”. Махмуд надул губы колбасками и проворчал:
– Странно. То иностранцев годами не встретишь, а то – на тебе!..
Я помахал чужеземцам рукой, чтобы привлечь их внимание. Невинный мой жест вызвал в них почти что смятение. Великан покрупнее в упор меня не замечал и взялся вытряхивать сор из длиннющей, как лыжа, сандалии, что до второго верзилы, тот и вовсе нырнул в переулок.
Чужеземца приветствовал я на трех языках, но ответом было молчание. Оно виновато кивало и разводило руками. Заключив, что это немой, я притворился, будто верчу руль в ладонях. Чужак замотал головой, а снятой сандалией указал мне на знак с ишаком. “Где под них раздобыли таких здоровенных ослов?” – подивился я про себя.
– Хуже нет, чем общаться с немыми, – посочувствовал мне лейтенант. – Ощущаешь себя дураком, одураченным дурнями. Американцы?
– По акценту похоже, – сказал я.
Махмуд ухнул меня кулаком по плечу:
– А вы неплохо держитесь в седле, сеньор кабальеро! Для поймавшего пулю в сердце – особенно.
Еще один такой хлопок, и я рассыплюсь бараньим дерьмом, подумал я и сказал:
– Давно собирался спросить. Твой беглый испанский… От кого ты его подцепил?
– От святой кармелитки Терезы: полицейская школа в Авиле. Кастилию знаю, как собственную жену. В Андалусию ездил три раза.
– А что за прикол был с Ихабом Ретхолько?
– Обычное дело: если мой не нравит твоя, а твоя сувает нос и пристала вопрос, мой непонималька. Мой болтает Саид, твоя злой и кричит, голый лезет из кожи. Кипит-кипятит, рот правду плюется, а мой слушает, ус мотает. Твоя-ма страдает, моя наслаждает… Усек?
– Ага. Мой так понималька: твоя-ма собак и мудак.
– Не обижайся. Пришли.
Лейтенант толкнул очередную внезапную дверь, и мы очутились в саду, служившем двором перед довольно невнятным строением. Войдя в него, я возжелал тут же выйти, но Махмуд крепко держал меня за рукав.
– Давай теперь сговоримся по-моему: если тебе не понравится, можешь скормить мне хамон с самой жирной севильской свиньи… Салам алейкум, Хасан. Познакомься, это наш банщик.
Они обнялись. В хаммаме было грязно и душно, как в казарме, куда напустили пару, а в пару к этому пару приобщили отряд волосатых мужчин многообразной комплекции и комплектации. Попадались фигуры незаурядные. Кое-кто не чурался продемонстрировать свой обострившийся приапизм. Меня такими сюрпризами было им не пронять, пусть я сам, подчеркну специально, явился в хаммам безоружным. Осознав это только сейчас (хотя мог бы еще и вчера – даже позавчера), я сбросил одежду, улегся на коврик и отдался на милость Хасану. Тот выуживал из ведра увитые в серебро бруски и лепешки и причмокивал от удовольствия. Освобождая их от фольги, банщик вертел в руках эту клейкую нечисть и радостно повторял:
– Бьен. Натураль. Тре бьен.
Меня передернуло.
– Напрасно дрожишь, – засмеялся Махмуд. Он валялся неподалеку в желтоватых клубах среди мутных потоков воды и, посмеиваясь, колыхал телесами. – В нашем чистилище брезгливость совсем не приветствуется. Да и какая брезгливость, коли ты заявился из ада. Просто закрой глаза и расслабься.
Я закрыл глаза, чтобы не видеть, как Хасан втирает мне в кожу сопливую гадость, поливает водой из ведра и снова втирает мне в члены сероватую слизь. Потом берет скребок и принимается сдирать с меня шкуру. Заслышав мой крик, хаммам дружно захохотал.
– Не срами меня перед людьми. Тоже мне, чистоплюй! – орал мне Махмуд. – Позорный грязнуля, вот ты кто! Вся эта слякоть стекает, Ретоньо, с тебя. Отродясь не видал такой черной воды даже ночью.
Я и сам уже был потрясен. Рядом с моими чернилами остальные ручьи смотрелись, как разбавленная молоком водица. Вот тебе и контрастный душ трижды в день! Что же мы отмываем в фаянсовых стойлах под брызгами благоухающих струй? Разве что собственное тщеславие…
– Спасибо тебе, – сказал я Махмуду, когда нахлобучил на тело кашемировый теплый джалаб. Мы вышли на улицу. Прямо над нами, в узком просвете бульвара, висел чуть беременной скобкой отточенный серп налитой багрянцем луны. Если быть точным, то серп не висел, а лежал, перевернутый горизонтально в африканском неправильном небе. Было прохладно, свежо и пустынно. Колыхнулся застенчивый ветер, и в ушах забренчал колокольчик первобытной, нетронутой тишины.