меня передернуться от отвращения. Так я думаю правду, а получается ложь…
Отвлек меня новый стук. На пороге стояла Чреватых. Я ощутил такую тоску, что едва не ударил мираж по лицу.
– Знаешь, – сказала она, – а ведь я его чуть не убила. У Любаши стянула мышьяк. Думала, в водку подсыплю. А видишь, как обернулось…
Я зарыдал. Юлька меня усадила и уложила мне на колени мои же послушные кисти – пирожок к пирожку. Потом огляделась, достала метлу и взялась убирать, а я думал о том, что опять все сошлось: крыса, мышьяк и нечаянное неубийство. И буквально физически ощущал себя в перекрестье прицела.
– Может, сбежим?
Юлька сдула с глаз прядь, поднесла ко мне взгляд и, опершись на метлу, заявила:
– Может, Дон, и сбежим. Отчего не сбежать? Но тикать нам придется недолго. Ни документов, ни денег. Только мозги, одни на двоих. Да и те бумажные, потому что твои. Я, конечно, балда, но не такая тупица, чтоб детдом на колонию променять. Воровать-то придется! Или ты меня как-то иначе прокормишь? А, марафонец? Сиди тут, в тепле и в весне, книжки читай да лопай перловку. Чем не рай? А сбежать, конечно же, можно… Подогни корявки, пока не убег, хоть метлой почешу. И вообще, пошел на хер! У баб праздник, а я ему как нанялась.
На ночь она не осталась. Но вниманием не оставила.
Едва я заснул, в окно высадился десант. Глаза мои тут же были покрыты повязкой, руки связаны, кляп во рту, сумбур копошения, сбивчивое дыхание деятельного молчания – короче, опять дежавю. Но фокус Чреватых я разгадал: она была третьей.
Я сообщил ей об этом за завтраком.
– Будь вас целая сотня, я бы узнал тебя даже в ней. Ты дура и дрянь.
Во дворе меня поджидал Долбонос. По разболтанной позе его я понял: когда волчий вожак обессилел, его сменяет другой. Доказать свое право на лидерство он может лишь пролитой кровью. Я хлопнул себя по штанам. Карманы были пусты. Я забыл оружие в библиотеке и вспомнил о том с облегчением.
Драку я проиграл. Но какое это имело значение! Я бился с Долбоносом так, как бьются лишь с самим собой – без надежды на выигрыш, зато с праведной яростью. Когда ярость рухнет и не сумеет воспрянуть хотя бы глазами, ей поможет встать на ноги праведность. От упрямицы этой нет спасу. Ее колошматят, лупцуют, отряхивают с кулаков и уминают в тесто, но, стоит лишь отвернуться, как она опять восстает. Она все встает и встает, словно приставшая к имени кличка дана не мальчишке, а ей. Пережив с ней бесчестье победы, любой Долбонос предпочтет от нее отмахнуться и поскорее уйти, сожалея о том, что ввязался с ней в рукопашную.
Валерка избил меня так, что для острастки его до утра забрали в милицию.
Я вновь оказался под чутким присмотром Любаши. Завернутый в кокон повязок, провалялся на койке пять дней. Оставаться в приюте я не хотел: обретя и утратив в нем все, что было можно найти и чего нельзя было не лишиться (почти-мать, почти-дом, почти-одиночество, почти-любовь, почти-друга, почти- уже-не-врага), я утерял к нему интерес и знал, что сбегу. И не сомневался, что случай мне вскоре представится: когда до смерти нужно, чтобы сделалось чудо, на него набредаешь чутьем.
К концу марта в город въехал цирк шапито. Выезжал он уже с неучтенной поклажей в фургоне».
Распечатав отрывок, я кладу его запоздалым подарком Тете на тумбочку, вмиг засыпаю и сплю как убитый. Через час Светлана сползает с кровати и выползает из спальни. Я сплю, как убитый глухой. Прежде чем вызывать неотложку, жена звонит Герману. Меня она не тревожит.
О том, что случилось, сообщает мне друг. Ближе к полудню, проснувшись, я застаю его в зале с кружкой кофе в руках. На нем лица нет.
– Сейчас с нею Мара. Худое уже позади.
На нем нет лица, зато нахлобучена шапка.
– Какого рожна ты в пижаме?
Он проверяет. Затем усмехается, машет рукой:
– Отвяжись.
Когда я говорю, у меня дрожит подбородок.
– Она не умрет?
Герман гасит окурок.
– Она не умрет.
В прихожей я натыкаюсь на лужу. Арчи следит исподлобья за мной и ждет повода вгрызться мне в глотку.
– Почему он не выл?
– Пса мы забрали с собой. Выл он, сидя с Маринкой в машине. Потом мы вернулись сюда, а Марка осталась дежурить в палате. Худое уже позади.
Я верю ему что есть сил, лишь бы только отвлечься от мысли, что совершенно не верю. Мне так страшно, что я и не знаю, когда же мне было так страшно.
– А мне и не страшно, – произносит Тетя с улыбкой, в которой сражаются боль и любовь. – Только клонит ко сну и знобит.
Одеялом прикрыты лишь ноги: тулово сплошь в проводах, словно жена моя сложный прибор. От его показаний зависит моя оробелая жизнь. Руки раскинуты в стороны, к обоим предплечьям протянуты трубки, по которым слеза за слезой из Светланиных вен вымаливают врага.
– Ты похожа на марсианку.
– На полудохлую муху в пластмассовой паутине.
– Ты ее скоро порвешь.
– Дней через десять, не раньше. – Она улыбается, чтобы не плакать. Я улыбаюсь, чтоб не зарыдать. – Извини, что тебя подвела.
Это она про отрывок.
– Ни за что.
Это я ей про то, что не стала будить.
– Врачи здесь такие смешные. Все время твердят мне, что я не умру, а сами краснеют и сердятся. Будто я собралась на тот свет, но в последний момент заблудилась. Будто я напортачила.
– Хорошо что в последний момент не напортачил хирург, – бубнит сбоку Герка.
– Как же тут все уныло, стерильно, больно!..
Она хочет продолжить, но осекается и, захрипев, вдруг теряет сознание. Я хватаю Германа за грудки и исступленно трясу. Любовь моя при смерти, и мне не к чему больше взывать, кроме дружбы. Друг вырывается, саданув меня локтем в промежность. Если уж он прибегнул к насилию, значит, мир окончательно рухнул. Значит, Светлану уже не спасут. Санитар и сестра гонят толчками меня из палаты. Согнувшись в дугу, я валюсь на скамью и молюсь, хотя Бога сейчас ненавижу:
– Сделай что-нибудь, Ты, Дармоед!
Я верю в Него что есть сил, пусть обычно совсем и не верю. Я готов Ему жопу лизать, лишь бы дал мне еще один шанс. Я лижу Ему задницу восемь минут, в течение которых я слышу, как стреляет по сердцу дефибриллятор – раз, два – и снова там что-то пищит, потом – три! – спотыкается о тишину и, булькнув, считает по каплям удары. Для меня этот звук – благовест.
Еще через двадцать минут в дверях появляется друг и берет у меня сигарету. Мы выходим на холод, вкрутую дымим. Герка бледен и смахивает на старушку, а заодно – на замерзшего ползунка. С ним что-то не так, думаю крадучись я, потом замечаю, что он нынче без бороды. Объясняет, что сбрил на Восьмое в подарок Маринке. Взгляд его как-то особенно, вбрызг, расточителен синью. Ее не унять даже ржавчине трещин на помутневших белках. Из-под пальто полосятся штанины пижамы. Шапки нет – злится, что где-то ее потерял.
– Черт его знает! Вроде проверил в палате. Наверное, кто-то увел. Вот так у нас все: одной рукой человека спасаем, другой залезаем в карман. Жаль! Отличная шапка была.
– Что теперь?
– А натикало сколько? Ух ты! Почти три. Ты давай-ка домой, а я поскачу к своим жмурикам. Свидимся завтра. В нее столько влили – до петухов не проснется.
– Погоди-ка… Она не умрет?