подушкой предплечье. В ладони сжимал я записку, которую намеревался подбросить Юльке за завтраком: “Сегодня урода убью. Тебе мой подарок. Прощай”, подпись внизу: “М-р Хайд”. Когда я подписывался, рука моя дрогнула. Вышло коряво, но переписывать не стал: дрожь застряла в пальцах – не стряхнуть, вот я и пытался примять ее сверху подушкой. Так и заснул. Шансов выжить в бою у меня почти не было, да я, собственно, так и планировал – баш на баш, моя жизнь на его. Альфонс, будь хоть трижды убит, успеет сломать мне хребет. Сил у него, как у борова, а ярости больше. Что хотел я сказать этим “мистером Хайдом”, не очень понятно. Предсмертная записка – документ специфический. Получатель его лишь прикрытие. Подлинный адресат – это автор. Сама же записка есть последний привет миру-в-себе. Шепот из зеркала, прощающегося с уходящей спиной. Если так, то выбор подписи изобличал не только желание спрятаться, увильнуть от назначенной мною же неизбежности, но и подсознательную надежду, что мое второе, зато настоящее “я” непричастно к злодеянию первого. Иными словами, за Хайда бумагу подписывал Джекил. Страсть, как известно, подла. Даже когда сама по себе благородна.

Я проверил матрац. В подкладке хранилось оружие – розочка, горлышко поллитровки, обмотанное изолентой.

Стук повторился. Раньше он не был столь громким. В окне было пусто. За окном – никого. Под окном кто-то лежал. Ничком в мелкой луже. Она растекалась, плоско и тихо, по сторонам. Не было слышно ни звука, потому не слышать свой страх было невмоготу. Я его слышал так громко, что закрыл ладонями уши. Запереть слух руками и смотреть на свой страх сверху вниз – большой труд. К нему оказался я неприспособлен. Страх во мне ликовал. Я поддался ему и вскарабкался на подоконник. Страшнее всего было спрыгнуть – спрыгнуть так, чтобы не наступить. Но это вначале. Было страшней угодить пяткой в пальцы. Однако куда как страшнее было переворачивать мокрое тело на спину. Когда я его обернул, стало ясно, что это как раз и не страшно, потому как страшное было сейчас. Я смотрел Альфонсу в лицо и боялся признать, что вижу в лицо мертвеца. В мертвецах столько крови, что это действительно страшно. Особенно если им приспичит излить ее всю вам под ноги. Но еще страшнее смотреть, как она толкает струю из штанов – там, где торчит из ширинки стекло. А когда узнаете вы в нем осколок бутылки, ужас вас пробирает такой, что кричать благим матом на весь земной шар вам ни капли не страшно. Потом все начинает трястись. Все трясется вокруг, сперва небом, забором и веткой, воткнутой небу в пупок, а спустя только вдох – зажегшейся лампой на входе и топотом ног, голосами трясется и лицами. На следующем вдохе вас глушит удар. Дальше все – темнота. В этой ткани нет швов…

Но, похоже, один все же есть. Новый свет пробивается через него, рвет безжалостно строчку. Из распоротой ткани потемок возникает лоснящийся профиль и говорит:

– Доигрался, паскудник! Отпраздновал. Реставрации не подлежит. Отпыхтел свое хлопец на бабах, отальфонсился. Заражения крови, Карл Карпыч, не будет. Ковырялку себе, почитай, он до копчика проспиртовал. Поллитру всю на хер спустил. В прямом смысле слова.

– Здесь я с вами, голубчик Федор Савельич, согласен. – Белый халат наброшен на плечи пальто. Врач снует, сверкая очками, по узкой палате. Галоши надеты на тапки. Он возбужден. – Склонность к алкоголизму неизбежно приводит к самокастрации.

Дворник хмурится, недовольно отводит свой взгляд и замечает меня.

– Горлодер наш очнулся! В башке-то гудит? Извиняй. Огрел сапогом по-отечески. Да ты б так и так сознание потерял. Встречал я припадочных. Для вас скопытнуться – что человеку зевнуть.

– Как раз с ним все в порядке. Правда, Ванюша? – Гладит мне лоб, теребит за щеку, отвлекая внимание. Сам между тем полуртом добавляет шепотом вбок: – Не надо травмировать психику.

Дворник угрюмо кивает. Врач раздвигает мне веки:

– Глаз не косит, хоть я, шишку узрев, опасался… Ты не стесняйся, поплачь. Такое и взрослого с ног собьет. Дайте-ка я ему нашатырчику на посошок…

Доктор подносит мне к носу тампон. Я вдыхаю, ужаленный холодом в мозг. Плача навзрыд, Любаша сморкается в марлечку.

Карл Карпыч провожает нас с Федором к выходу и сокрушается:

– В кои-то веки скорая скорее меня оказалась. За долгую практику с подобными травмами сталкиваюсь впервые. В Павлодаре на зоне были занятные факты членовредительства. Все больше пальцы и ноги. Иногда – глаза и носы. А вот член повредить даже для членовредителя – нонсенс. Значит, вмешался злой рок. М-да… Навещу через часик в больнице.

– Глядишь, оклемается – тенором станет.

Из процедурной, где предается рыданьям Любаша, доносится наполовину счастливый, наполовину отчаянный всхлип. Врач осаждает дворника взглядом и чуть картаво, как всегда при особом волнении, наставляет:

– Поют, Федохг Савельевич, не голосом и тем паче, пахгдон, не отхгезанным пенисом. Тут душа нужна. И не маленькая. Величиною не с пепельницу, а с океан.

– Снова Севке не фарт. Стало быть, и кастрат из него никудышный.

Когда мы идем через двор, вокруг пятачка под открытыми ставнями библиотеки толпится народ. Я изо всех сил креплюсь, чтоб не вырвать. Мы входим внутрь.

Федор велит мне:

– Отваляйся до ужина. Я директрисе скажу. И приберись тут. Не свежо у тебя. Бумажки чего-то валяются…

Достает у себя из кармана записку. Та измазана кровью. Зашуршав ею, словно банкнотой, он роняет записку на пол.

– Это не я, – говорю. – Я не успел.

Хитро сощурившись, дворник интересуется:

– А успел бы? Успел бы, если б успел?

Говорю, что не знаю.

– А я знаю! – восклицает, вывернув кукиш мне, Федор.

Я лежу на кровати и размышляю. Картина мне в целом ясна. Не хватает деталей. В них в тот же день посвящает меня Долбонос.

– Зря это Севка надумал – брать киоск в одиночку. Никогда ему не прощу, что товарища лучшего кинул. Предал, можно сказать. Вот и кара господня настигла. А то как это так, чтоб споткнулся такой человек? Да и падал плашмя, будто он бутерброд. Неспроста это все. Как считаешь? Предал кореш меня или нет?

Я соглашаюсь:

– И до него дошла очередь. Предал.

Сообразив, Долбонос заходится кашлем и багровеет, кулаком растирает лицо и ревет:

– Ну и сволочь же я!..

– Конечно, ты сволочь.

Спорить я не гожусь. Блинову оно и досадно:

– Сам ты сволочь, сволочь!

Нехватка в словах – опасный симптом. Затевается драка. Для такого расклада у меня кое-что припасено. Я лезу рукою в матрац. Увидев, Валерка таращит глаза. Я смеюсь. Блинов отступает. Заперев за ним дверь, я сажусь у кровати на стул, потом принимаюсь за дело. Резать ремни из одеяла легко, только этим занятием не очень насытишься. Вспарывать брюхо матрацу сытнее. Кусочки ваты – белый пух. К ним добавляются перья подушки. Эта пыльно-летучая взвесь оседает, порошит одежду, осыпает мундиры шкафов, копошится окатышами. Похоже на перекати-поле в пустыне. Моя пустыня – подделка ушедшей зимы. В ней все пересохло. В ней уже нет миражей. Я говорю: “Мои миражи любили стучаться в окно”. Звучит хорошо и правдиво. Пока думаю чистую правду, она на глазах превращается в ложь. Я думаю: он постучался, потому что окно мое ближе к забору. Упал в двух шагах, подполз и успел приподняться. Другой от раны такой рук оторвать бы не смог, а этот вот смог. И даже окно не раскокал – чтоб не наделать лишнего шуму. Шуму наделал потом уже я. Чтобы спасти человека, которого намеревался убить. Про которого знал: ему самому прикончить меня – что клопа раздавить. Я спас его, а он спас меня, освободив от того, чтоб я стал его же убийцей. Но спас я его не затем, что он спас меня. Спас его я со страху. А чего испугался? Недвижного тела в крови? Того, что узнал в этом теле еще не убитое мною убитое тело? Едва ли. Скорее перепугался внезапностью. Что это было? Рок, упомянутый доктором? Одно это слово заставляет

Вы читаете Дон Иван
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату