– Не очень-то напивайтесь.
– А напьетесь – не бейте посуду, – встревает Маринка.
– И не спалите нам дачу, – волнуется Герман.
– И не деритесь ни с кем, – щебечут клопы.
Арчи согласно виляет хвостом – отростком, похожим на палец в перчатке. Я виляю отростком, похожим на хвостик руки – своим указательным пальцем:
– Не будите в нас зверя и не шалите на воле.
Тетя машет из джипа:
– Я тебя очень люблю.
Герка строит мне рожу и трогает с места.
Мы с псом сиротеем, чтобы продолжить работу. Арчи сразу же рвется на волю.
– Соблюдай хронологию, – журю его я, кроша в миску корм и заправляя его лечебным сиропом. Затем наливаю себе полкружки вина. Сперва – профилактика против депрессии, всякая служба – потом.
– Соблюдай хронологию, – говорю я себе и сажусь за компьютер.
А хронология требует, чтобы я воротился к тому, о чем уже вскользь в тексте романа упоминалось, – к уникальному и обиднейшему изъяну, из-за которого приходилось Дону немало страдать в и без того обездоленном детстве, пусть с возрастом именно этот изъян для него обернулся завидным достоинством.
Итак, детский дом. Персонаж отлучен от груди. Я оставил его на заднем дворе, где Дон приохотился укрывать свое горе. Идеальное место для злодеяния.
Сюжет сочиняется вмиг, а пишется за три дня и две полуночи. Когда он написан, я его ненавижу. Чтобы его не стирать, звоню Тете, читаю ей вслух.
С малолетства Ивану претили забавы испорченных сверстников, практиковавших низменные соревнования. Если не очень вдаваться в детали, сводились они к хвастовству детородными органами да похабству инструкций, как отвратнее их применить. Обычно Дон уклонялся от демонстраций того, что носил с собой, словно алтарную свечку, в укромном отделе одежды, а банные дни ненавидел: под душем, как ни крутись, от взглядов приятелей было не отвертеться. Одно утешало: с девчонками мылись посменно.
Но вот как-то раз, ближе к вечеру, в час, когда пунктиром бегут от забора, добавляя уныния, сумерки, Дон был схвачен в своих лопухах десятками рук, нахлобучивших чьи-то трусы ему на макушку, тем самым лишив его зрения. Поняв по занозам в спине, что стоит, припертый лопатками к боку сортира, он попытался позвать на подмогу, но не успел рта раскрыть, как в зубы ему засунули кляп. Происходило все в полном молчании, отчего ужас напал на Дона такой, что не обмочиться ему удалось лишь благодаря скандальному свойству его организма, из-за которого и было, как вскорости сделалось ясно, совершено посягательство. Когда с него содрали штаны, сомнений уже не осталось. Подкидыш ударился в слезы. До них нападавшим не было дела. Дон ощутил, как чья-то ладонь сперва робко, потом все смелее берет за корень его естество, с любопытством ощупывает и выносит вердикт: «Крепыш-Кибальчиш! Ну-ка, проверим, боится ль товарищ щекотки». Дон изнывает беспомощно, ввергнутый в бездну стыда.
С каждой новой рукой прикосновения обретали все большую бесцеремонность, отчего корешок совсем озверел. Мальчишка почувствовал, что, коли пойдет так и дальше, через мгновенье умрет. Перед тем, как обмякнуть хребтом, он услышал девчоночий возглас: «Атас! Сейчас брызнет…»
Очнулся Дон уже в темноте. Рядом сидела на корточках нянечка Роза и высвечивала фонариком его натерпевшийся пах. Ухмыльнувшись, она изрекла:
– Теперь не отлепятся. Но, смотрю, тебе хоть бы хны. Молодца! Прям щас принимай в пионеры – вона как салютует!
Дон заколотил пятками по траве. Конвульсии нянька пресекла искрометной затрещиной. Потом, как нашкодившего щенка, понесла в дом. В коридоре она поделилась потехой со встреченным дворником, но обнаружила, что рассказ произвел на него эффект неожиданный: Федор нахмурился и обругал ее дурой. Сам же отправился хлопотать к кастелянше о раскладушке, не преминув разжиться библиотечным ключом.
– Под мою ответственность, – сообщил переменчивый нравом любовник Прасковье. – И ни-ни у меня!
Был он трезв, и это Прасковью смутило: в отличие от женского, безрассудство мужское имеет особенность самые пьяные выходки совершать на трезвую голову. Роптать кастелянша не стала, лишь пригрозила, что оповестит о самоуправстве директора.
– Ну и хрен тебе в ухо, – ответствовал дворник. – И в другое тебе – тоже хрен!
В библиотеке, убиравшейся только к приезду начальников, было пыльно и душно. Войдя, Дон чихнул. Вслед за ним чихнул Федор, и они зачихали наперегонки. К Ивану Федор питал особые чувства и иногда, хотя и вполголоса, даже звал его крестником. Пусть способ крещения не казался тому безупречным, благодарность судьбе за этот обряд посвящения в жизнь Дон хранил. Не полей тогда дворник младенца с крыльца, ему было б сегодня плевать на мальчишку – так же, как было плевать на всех тех уродов в приюте, кто был горазд измываться над ним. В момент, как пришла эта мысль, Дон постиг разницу между «плевать» и «чихать». Пока они взахлеб чихали в библиотеке, он все отчетливей осознавал, что в мире этом есть счастье – коли ты на мир умеешь начхать.
Поучиться уменью начхать у Федора стоило. Характера был он строптивого, отчего и избрал для себя неказистое поприще дворника. Среда его обитания представлялась ему не самым чистым местом на свете. Местом, где не мешало поработать метлой. Когда-то мечтал он и вовсе податься в поэты. Доказательством служила единственная и, на вкус Дона, замечательная строка. Декламировал Федор ее в минуты тоски, накатывавшей особо по праздникам (казенные календарные радости дворника отвращали). Как всякое совершенство, строка запоминалась влет. Звучала же так: «Как мертв порой вблизи бывает глаз!..» Или лучше – вот так: «Как МЕРТВ порой ВБЛИЗИ бывает ГЛАЗ!..» Для вящего эффекта Федор хватал Дона сзади за волосы и подталкивал к своей взволнованной физиономии, пока они не сходились нос к носу, и тогда мальчишка воочию убеждался – мертв, дворник же проникновенно изрекал:
– Постигни, ничтожный ты гном: единственный шанс уцелеть как в самой говножизни, так и после нее – это творчество.
Не согласиться с ним тот не мог – настолько торжественным был этот миг, чересчур контрастировавший с весьма легкомысленным отношением Федора к антиномиям жизни и смерти.
Не раз и не два, заставляя испуганно перекреститься Прасковью, он щеголял остроумием, наблюдая из-за забора за тем, как волочится по улице, спотыкаясь о траурный марш, погребальная процессия. На вопрос кастелянши, кто помер, реагировал ернически: «Кто-то новенький!..» – и дрожал всем телом от смеха. На шиканья и упреки отзывался с презрением, подкрепляя его мудростью чистильщика разнообразного сора людских заблуждений: «Чего всполошились? Тоже мне, мертвяка застеснялись! А вы, с понтом, живые? Да будет вам ведомо, курицы: жизнь – это смерть наяву для тех, кто в ней разобрался. Для остальных она тоже смерть, только во сне»; при этом глаза его горели каким-то сложным, опасным огнем…
Свое слово Федор сдержал: переезд Дона на время ночлега был Инессой санкционирован, хотя и с бюрократической оговоркой:
– Если что, я не в курсе. Если вдруг что, отдувайся ты сам.
Что означало: на случай внезапной проверки опекун должен был взять вину на себя.
Так, с легкой руки хранителей-ангелов вознагражден Дон был внезапным ночным одиночеством, великолепнее которого фортуна ему мало что уготовила, а уж она его одаривала с лихвой. Воистину нет худа без добра!
Пусть вундеркиндом Дон не был, чтению обучился быстро, на что у Федора ушло с полдюжины уроков, для пущей усвояемости подкрепляемых подзатыльниками. С текстами мальчишка разбирался поначалу лишь по слогам, да и соображал скорее туго, чем быстро, зато оторвать его от этого занятия требовало усилий. Вместе с обложками книг перед ним раскрывались недостижимые прежде просторы. Отдавшись фантазиям, он уносился на расстояния, что умела покрыть только лишь устремленность души к завещанной ей бесконечности – антитезе печальной юдоли приюта.