Судя по старым часам над камином (у Дона имеется в зале камин. В его каменном брюхе дрыхнет черная псина по прозвищу Арчи. Американский прожорливый кокер с уморительным взглядом из-под длиннющих ресниц. Мой персональный презент. Та еще сволочь! Но лучше, чем ничего: какое-никакое, а общество.), Дон замер на целых семнадцать минут. Потом задал глупейший вопрос:
– Мне писать только правду?
– Но так, чтобы не убивать ее правдой.
– Как можно правдой убить ту же правду?
– А вот как: напиши, что тебе очень страшно. Ведь тебе очень страшно.
– Похоже на то.
– А теперь напиши, что не страшно. Потому что тебе же не страшно?
– Мне и то и другое.
– Вот и первый урок: писать правду не значит не лгать.
– Ну и как же тогда мне писать только правду?
– Всего-то не лгать. Напиши теперь, страшно тебе умирать или все же не страшно.
Он пишет:
«Случается, ни с того ни с сего у меня немеет нутро и сжимается в спазмах желудок. Порой следом накатывает и тошнота. Если все это происходит от страха, значит, я страхом отравлен. А то и отравлен вдвойне, поскольку погибнуть мне не страшнее, чем убивать самому. Это в итоге и делает выбор нетрудным.
Выбор, конечно, паршивый. Но иного и вы не предложите – хотя б потому, что меня для вас нет. Вполне вероятно, не будет и вовсе. Если же я объявлюсь, то не раньше, чем состоится дуэль, и тогда вам придется общаться уже с мертвецом – или, простите, с убийцей. Так или эдак, знакомиться будете вы уже с тем, кто не я».
«Вы» – это тоже «не я», а читатель во мне.
Пожалуй, Дон прав: типично для исповедального текста – отставать от жизни на жизнь. Оттого дневники так похожи на нудные жалобы. Бесконечные извещения, что на праздник вы опоздали: вклад просрочен, депозит аннулирован, процент забрал банк в погашение грехов. В лучшем случае достается читателю катарсис, в худшем – стенания на бис.
– Есть еще, кстати, соблазн поиграть, как с наганом, в рулетку, – усмехается он. – Я тут подумал, что мог бы прилежно и долго писать твой роман, а под самый конец схулиганить и заблокировать клавиатуру на компе – всю, кроме “Enter” и “Del”.
– Это еще для чего?
– Чтобы зажмуриться и одним тычком пальца разослать себя файлом по свету – или отправить в корзину. А что? Ход, подходящий моменту. Пусть и довольно паршивый. Но другой предложить-то мне некому!
Я ему предлагаю заткнуться.
Потом предлагаю продолжить:
– Представь, будто ты – это я. И пиши, как писатель, который раньше не сочинял, потому что не знал, что писатель. Тебя так приперло, что ты взял вдруг и записал. И от того, что ты пишешь, тебе еще хуже. Словно молишься Богу, которого сам же и растоптал. Причем Бог этот – самый твой главный читатель.
– А как же другие?
– Шли их подальше! Только так ты заставишь их оставаться твоими читателями.
Он посылает, топчет и молится:
«Только я наловчился стучать по ноутбуковским клавишам, как вдруг осознал, что меня раздражает в этом процессе. В этом пощелкивании дактилоскопических каблучков, отбивающих чечетку по плиткам алфавитной мозаики.
В этой игре на рояле при помощи азбуки Морзе для аудитории глухонемых (забавно, но именно я обрекаю вас на молчание)».
– Будь проще. Не сыпь так метафорами. Думай о тех, к кому обращаешься.
– Но ведь их как бы нет!
– Штука в том, что пока нету их, тебя нету тоже.
– Кто же я в таком случае?
– В данный момент ты лишь тень – своей боли.
– Если я всего-навсего тень, то они – тени тени? Пустышки моей пустоты?
– Кто б они ни были (как бы их не было), а других у тебя собеседников нету, так что советую им угождать.
– Для чего?
– Чтобы тебя не прихлопнули, захлопнув досадливо книгу.
– А обращаться к ним напрямую мне обязательно?
– Беспроигрышный ход. Они обожают, когда автор взывает к их разуму.
– То, что я собираюсь сказать, им едва ли понравится.
– Им совсем не понравится, если ты замолчишь. Покажи, что без них ты – ничто.
– А они без меня разве лучше?
– Без тебя они лучше тебя, но без них. Потому что без них ты – ничто.
– Мне это не нравится.
– Так и пиши.
Он так и пишет:
«Вот ведь хрень! Никого из вас я не знаю, а распинаюсь тут, будто стремлюсь угодить. Между тем в моем положении пристало б послать вас подальше (не худо б, конечно, себя, но невыполнимость задачи переводит мое раздражение на безликую вашу толпу).
Кажется, догадался, в чем суть: дальше, чем вы уже есть, отрядить вас нельзя. Отныне мне можно вас только приблизить.
Такой вот оптический вздор. Размышления вслепую».
Зато сразу за ними его посещает и зрячая мысль: в чем-то существенном, думает он, ковыряние в себе напоминает копание лопаткой на утыканном минами кладбище. Чтоб не рвануло костями, нужно блюсти осторожность. Оттого он по строчкам ползет и не может встать в полный рост. Мешает боязнь невзначай надавить на взрыватель. Разнести в пух и прах то, что он по крупицам собирает каждое утро из пробудившейся боли – свое неуклюжее «я»:
«Иногда мне везет, и оно собирается из достаточно крупных осколков. Иногда, стоит дать слабину, оно рассыпается сразу на сотни обломков. Тогда мне совсем не везет. Тогда в моем “я” меня почти нету.
А еще в нем давно нету слез.
Я так долго рыдал, что в итоге рыдать разучился. Вот оно как бывает: сперва ты не можешь поверить, что в тебе столько слез, а после не можешь в себе отыскать и слезинки. Слезы, как все мы и всё в нас, конечны. Иссякают они, когда в пересохшей пустыне надежд по-хозяйски, верблюжьей колючкой, заселяется непоправимость».
Про пустыню еще ничего я не знаю, да и знать не хочу: глаза слипаются, мозги еле дышат. Их от корки до корки сдавила шнуровка извилин – не мозги, а вареная колбаса.
Я объявляю Ивану отбой и награждаю пинком, отсылая на время в бездушный и форвакуум. Пусть его понебудет, пока буду быть только я!