поплакать, для чего облюбован тобою был дальний угол двора за заброшенным нужником. Осажденный лопухами пятачок земли скрывал от посторонних глаз, а жизнь средь сирот первым делом учила, что здесь все глаза – посторонние. Потому-то особый азарт вызывала задача что-либо прятать. Прятали все, всё и от всех.
Помнишь, жили при вас близнецы, Леха и Жоха Катковы? Похожие, как голыши, оба носили приплюснутые физиономии, будто одну, прежде общую, голову сперва рассекли, а потом отутюжили под дорожным катком – отсюда им и фамилия. Были братья не разлей вода, дрались отважно, в четыре руки, приклеившись спина к спине, никогда не хлюпали носом, красиво ругались по-взрослому и делились друг с другом последним. Лет им было по семь или восемь, но даже подростки постарше предпочитали их понапрасну не трогать: спокойная ярость, в которую близнецы впадали охотно и мигом, самым отпетым задирам внушала почтенье и ужас.
Благодаря братьям Катковым имел ты возможность с детства усвоить три вещи: нет ничего безобразнее буйства сиамцев; особенно если их расчленят, поделив пополам; каждый сиамец мечтает сиамцем не быть.
Завязалась драка с того, что Леха нашел тайник Жохи, а в тайнике том – альбом. На всех рисунках, даже батальных и массовых, Жоха был преступно один. На переднем плане, в развороте увесистой, словно ушитой в броню, головы художник изображал себя (что это мог быть его брат, никто не подумал, хоть увертки рассудка в детдоме скорее обычай, чем невидаль). Отсутствие близнеца на альбомных листках казалось постыдным предательством.
Когда начался мордобой, приют кровожадно молчал – словно бы наслаждался бешеным самоедством удвоенного одиночества. Ты тоже был среди зрителей.
– У него теперь так и будет двоиться в глазах?
– У него не двоится. После визита в дом двойника у Дона открылось двойное зрение. Куда бы отныне он ни смотрел, везде оживают картинки из прошлого. Иначе с какой такой стати он будет рассказывать нам свою жизнь?
– Не убедил. Думаю, лучше вам закругляться с той близнецовой историей. И потом – когда выйдет на сцену твоя Клопрот-Мирон?
– Не скоро. До нее от детдома еще лет пятнадцать.
– Уложи их в пятнадцать страниц.
– Это вряд ли.
– Тогда начинай сочинять о любви.
– Сперва кое-что проясню.
Пока я пишу, Тетя стоит у меня за плечом, недовольно сопит и читает:
Ты часто бывал среди зрителей, а потому надежно усвоил: все в приюте, от мала и до велика, прятали от остальных отнюдь не украденные сладости, выклянченные медяки, журнальные картинки или какие иные, счастливо подобранные тут и там, крохи чужой рассеянности вкупе с крупицами нечаянных милосердий, а пытались надежней укрыть куда более важную вещь, в существовании которой были не так чтобы очень уверены. Каждый из вас прятал, оберегая от всяческих мы, свое я.
Наверняка у Лехи Каткова тоже имелся свой тайничок, где вряд ли сыскалось какое-то место для брата.
– Наверняка, но лично мне это как-то до лампочки.
– Хочешь знать, что случилось у Дона Ивана с Инессой?
– Хочу.
– Есть небольшая загвоздка: я еще не придумал.
– Почему бы тебе не спросить у него самого? Ты же не зря с ним на «ты».
Съязвив, Тетя меня покидает и уезжает на вечер проведать родителей.
Покуда я тужусь найти продолжение, пес дрыхнет рядом, помечая мне черными кляксами суесловную тишину. Арчи любит играть с пустотою в пятнашки. Несколько раз он просыпается, занудно скребет под ошейником и кувыркается на ковре, после чего, легши на спину, брыкается, будто игривая лошадь. Потом встает и мотает круги по опостылевшей комнате в поисках свежего островка. Враг всякой необитаемости, он вторгается в нее своим носом, фыркает и скребет когтями сухую лужу паркета, готовя очередной быстротечный ночлег. Затем, плюхнувшись на пол, сокрушенно вздыхает – как я разумею, над моим равнодушием. Пессимизм, однако, его напускной, иначе чего бы он то и дело отлучался на кухню? Проверив там миску и не найдя изменений – корм едва тронут, а сыру судьба настрогать так и не удосужилась, – Арчибальд унылой трусцой возвращается и укладывается под стол, чтобы держать меня в поле зрения даже сквозь сон. Кто-кто, а кокер мой понимает, что я это я, а он это он. Не так уж и мало, если учесть, что собственный наш прародитель не различал «я» от «мы» на голозадой заре допотопных времен. Мир казался ему непослушным отростком его же косматого тела. Тот великий период коллективизма не случайно нам плохо запомнился: как ни крути, главное достижение хомо сапиенс в том, что он изолировался от они, даже если они для него, с точки зрения философов, все еще лишь его продолжение. С той фундаментальной для самолюбия разницей, что теперь все они – не он сам, а фантомы его восприятия. Судя по Арчи, тут мы почти что сравнялись с собакой…
За окном уже ночь. Стреляет снаружи огнями. Арчибальд царапает лапой колено мне, смотрит призывно в глаза и скулит: мочевой пузырь у собак чует время вернее часов.
– Ладно, псюка, неси поводок.
Интересно, а у доктора Фауста точно гулял в Мефистофелях пудель?
Несколько дней Тетя в мой кабинет не заходит. Это мне на руку, потому что несколько дней Дон молчит. Похоже, я его утомил. В какой-то момент перестал держать подобающую дистанцию и чересчур близко придвинулся: в запотевшем от моего дыхания зеркале он почти исчезает из виду, так что я сочиняю «на ощупь». Фиксирую все, что приходит на ум: состояние героя, наброски его размышлений и чувств. Надеюсь разрушить плотину молчания потоком сознания, но тот выливается в лепечущий ручеек, из которого я выуживаю малосъедобных мальков, чтобы, взвесив в ладони вертлявую их невесомость, зашвырнуть обратно на мель. Как всякая хитрая мелочь, мель блестит, но не греет.
Я с ней совсем на мели – мелюзга мелюзгой!
Когда вы одиноки, вам нету особого дела до мира вне вас. Ровно так же и миру плевать, что вы все еще есть и вы здесь. Налицо паритет интересов.
Законный вопрос: как Дону не сдохнуть со скуки?
Ответ: умереть от любви.
Ответ на засыпку. Но попробуй-ка выдумать лучше!
Пробую.
Предположим, что лучше, чем заполнять до дуэли часы списком своих безвозмездных утрат, Дон Иван не придумал – пусть ему очевидна тщетность попытки цепляться ногтями за прошлое. Это его удручает.
С другой стороны, описать под спешащий хронометр прошлое – своего рода знак вежливости: все равно что перед уходом навесить замок и положить ключ под коврик. Это его утешает.
Предположим, я дарю ему эту возможность – исповедаться.
Предположим, я предложу ему написать мой роман.
Предположим, он будет писать его вплоть до дуэли.
Но писать Дон Иван не привык. Как не привык давать письменных показаний в качестве единственного свидетеля, проходящего по делу о запланированном, но не совершенном убийстве (я о дуэли).