нам. Они смотрели на нас, как на попрошаек, а в нас не было гордости, чтобы заметить это.
Нас нельзя было ставить туда. Это было дело спецподразделений, милиции, но только не пехоты. Не тех, кто привык сидеть по окопам, выть на луну и выкармливать вшей. Кто еще вчера отошел от рабочего станка, оторвался от крестьянского своего надела.
Может, кто-то скажет: зачем про это теперь? Зачем о том, в чем не было славы? Но ведь это было. Было на самом деле. И если мы, рядовые, побирались спиртом да едой, то целые состояния вывозили отсюда полковники и генералы. Вывозили машинами и бортами, не на одну квартиру или дачу. Все объяснялось достаточно просто: мы были на войне, у нас был враг, а, значит, должны существовать и трофеи. И вряд ли кто-то из нас испытывал жалость к чеченцам.
Если утро находило нас на блокпосту, то на ужин почти всегда был сыр, лепешки и молоко, реже табак и водка. Стояли солнечные зимние дни, и почти не выпадал снег. Как-то мы даже ходили босиком и загорали на солнце до самого вечера. Но это было, пока не отступал день. Совсем с другими дарами шла сюда ночь.
Лето бежало от нас, едва пропадало солнце. Сразу за закатом возвращалась зима. Она волокла за собой бледные туманы, ветер, град, дождь или снег. За какой-то час каменела и принимала минусовую температуру теплая земля окопов. И еще вместе с холодом в них приползал неотвязный, непостижимый страх. И чем большая тишина населяла округу, тем сильнее хотелось бить в набат и скликать к оружию.
…Я сберег тот мир, не растерял его краски, не позабыл его голос, не оставил и, не предал. Я вновь и вновь вспоминаю Зандак:
…Мы сидим на самом краю обрыва и молча глядим, как, вытекая из тьмы, поднимаются на нашу вершину мутные волны тумана. Они тянутся из ущелья и, перевалив через бруствер, совсем затапливают наш пост. В метре от окопа из белой холодной каши торчат короткие вершины деревьев. Все остальное поглотил туман.
Уже подошла к полночи толстая стрелка часов. Уже выбрался из своей берлоги враг.
По дну ущелья бродят чеченцы и, подражая зверью, поднимают протяжный унылый вой. Мы уже научились различать их голоса, и нас не обманет шакал. Они ждут, когда сдадут наши нервы, и мы начнем бестолковый огонь. Но они напрасно не спят, напрасно ходят здесь по ночам. Нет, это верный расчет, это верное понимание человеческой психики. У нас давно не в порядке с нервами и мы бы с радостью потратили на этот лес все свои патроны, весь свой боекомплект. Но нам запретил стрелять командир. Запретил взводный, ротный, комбат. Днем сюда приходил бестолковый начальник минометной батареи подполковник Чайка. Он лишь минуту потратил на ущелье, наскоро что-то записал в своей книжке, и поклялся за одну ночь вывести здесь все живое.
Над нашими головами пролетают хвостатые железные мины. Они падают где-то внизу и гонят бандитов на склоны, к границам наших постов. Сквозь разрывы, сквозь тонкий протяжный свист, мы ясно слышим, как щелкают рядом сломанные ветви, как хрустит под ногами старый слежавшийся снег. Эти люди ходят совсем рядом и мы, не имея в тумане глаз, нутром чувствуем друг друга…Они снова здесь — ненасытные убийцы ночи. Они снова пришли за кровью — злое потомство волков. Но нам запретил стрелять командир. Запретил взводный, ротный, комбат…
…Остывают отработавшие стволы минометов, спускаются в ущелье и пропадают в лесу до следующей ночи чеченцы. Освободив окопы, отползает в чащу белесая мгла. Поплыли по небу студеные звезды обеих Медведиц. Теперь, когда все позади, к нам, наконец, подбирается страх…
Еще лишь третий час ночи. И у нас уже не хватает сил…
…Я снова хочу вернуться в тот край!
О, Жизнь, верни мне мое счастье! Отступите назад, бездушные послевоенные годы! Померкни небо Чечни от бомб, снарядов и мин! Завяньте сады Зандака, чтобы снова стать кладбищем!
Я жду возвращения! Дорогу обожженному сердцу!
74-я Юргинская
Отыграв кровавые спектакли, отстреляв в живые мишени, отгуляв столько горьких поминок и сложив столько красивых песен, уходила домой боевая наша бригада. Уходили они — бешеные псы сибирской тайги. Уходили, так и не наохотившись, так и не износив на вражьих костях злые свои клыки. Не догуляв, не доиграв, не доплясав под заказанную ими музыку.
Они уходили без всяких торжеств, без пышных проводов и никому не ненужных прощаний; уставшие, строгие, но бесконечно счастливые, что, все-таки, возвращались домой. Сколько тихой радости, сколько надежд на завтрашний день было в свирепой этой колонне! И мы — оставшиеся добровольцы сводного батальона — могли лишь завидовать их судьбе, могли лишь раскаиваться, что не пошли с ними. Хотя еще вчера так твердо решили остаться.
…Она все катилась и катилась, прощальная наша колонна. А мы стояли у дороги, искали и находили в ней так много отходившую под нами технику, ту, что столько раз согревала нас в рейдах теплом своих двигателей. Они ползли мимо нас, в глине, в грязи и воде, эти отблиставшие трудяги войны, — наши машины, танки, минометы, «Шилки», «Саушки», БТРы, БМП… — дряхлые истрепанные кареты, которые всегда знали только один маршрут — по самому краю пропасти. Кареты, в которых старый возница Судьба так часто отнимал жизнь…Вслед за колонной, отходя, наконец, в родные края, шагали к своим кладбищам холодные тени павших. Они долго так ждали, когда им покажут дорогу домой…
А еще что-то невероятно огромное, что-то грозное и трагическое уходило с нашей колонной. То, что не всякому удалось пережить на этой земле. То, что много десятилетий подряд заливало кровью и топило в слезах великую нашу Родину.
Снимите траур с нашего дома! Он навсегда ушел, наш несчастливый 20-й век!
…И вот я остался. Сам не зная зачем. Какая-то упрямая и глупая гордость, что все уходят, а я остаюсь, сидела во мне и не пускала назад. Как будто не было никаких дел там, на большой земле. Как будто никто не ждал и не тосковал в моем доме. Но они приходили, легкие маленькие конверты от моих родных, с аккуратным почерком мамы, с тяжелым шрифтом отца. Они звали меня обратно, считали дни до моего возвращения и никому не хотели рассказывать, где же сейчас их сын. И не знали, что за письмо берег он для них.
Оно было заклеено в целлофановый пакет и, вместе с документами, хранилось в мятом алюминиевом котелке. О нем никто не знал, кроме меня и одного человека, который должен был его отправить. А у него тоже было похожее письмо, что так же, как и мое, ожидало лишь случая заговорить.
…Вот он, оставшийся никем не прочитанным, недобрый привет из мира моего прошлого:
Если вы читаете это письмо, значит, меня уже нет в живых. Так получилось, что я уже не приеду обратно. А поэтому хочу написать вам о том, о чем бы вы никогда от меня не услышали.
Мама, я знаю, что вы ждете меня живым и здоровым, но я, не знаю почему, совсем не тороплюсь домой. Конечно, я хочу всех вас увидеть, обнять, поговорить с вами. Но мне тяжело уезжать отсюда. Как будто что-то держит и не отпускает. Если бы мне точно сказали день моей смерти, даже тогда я вряд ли стал бы ее избегать. Вряд ли засобирался отсюда домой. Не знаю, как это объяснить.
Я соврал вам, когда сказал, что это вынужденная командировка, что у меня проблемы с законом. Потому что знаю, что вы бы не стали перечить, но мне было бы больно видеть, как вы плачете. А тем более, вы бы не простили себе, что знали правду и все равно меня отпустили. Уехал я сюда добровольно. Не знаю,