задачу. Мы даже не успевали к кому-то привыкнуть, а уже закрывали ему глаза. Мы попадали в засады, в ловушки, выходили из окружения, теряли своих товарищей, подыхали сами. И столько своих мертвых бросили, спрятали в ямах, в лесу, в пещерах. Спрятали, чтобы потом вернуться, забрать и похоронить. Да только вот никогда не возвращались…Они так и лежат там, объеденные лисицами, шакалами и червями. Некому было за ними возвращаться. За одним выходом следовал другой и те, кто прятал эти трупы вчера, сегодня умирали сами. Им даже редко сочувствовали, этим погибших. Если бы кто дал волю чувствам, он бы просто сошел с ума…Стать умалишенным, это ведь еще хуже, чем умереть.
Конечно, был товарищи. Настоящие, за кого и себя не жалко, но таких было лишь трое за много лет. Двоих я видел последний раз на первой чеченской, в 95-м, живыми. Про третьего ничего не знаю еще с Осетии. — Он ухмыляется мучительной какой-то улыбкой. — Я рад, что не знаю. Это было бы тяжело, знать, что их нет…
…В печи догорают последние головешки листвяга. Взяв минуту молчания, приостановила свою работу свирепая артиллерия. Укатили за полночь скорые стрелки часов.
— Куришь? — вскрывает он черную пачку «Петра».
Я ворошу кочергой угли и совсем не гляжу на сигареты. Он, сложив на коленях руки, молча смотрит на огромные неповоротливые свои ладони. Сгибает и разгибает, не ладящие с мирной работой пальцы.
— Знаешь, я бы в труде прожил. Как отец, — выкладывает он давнюю свою мечту.
На его одежде нет ни одной нашивки, ни одного знака, ни одной железки. «ОМОН, СОБР, спецназ, ГРУ, а может и просто какой-нибудь «дикий гусь»… — равнодушно размышляю я, и, не надеясь получить ответ, спрашиваю об этом:
— Откуда?
Но я ошибся, посудив по себе. «Откуда?» — это ведь вопрос не о профессии, а о родине.
— С Тамбова. Знаешь про город такой?
— Знаю. Говорят, там люди — волки.
— Нет. — Отрицательно мотает он головой. — Хорошие там люди. Это мы — волки.
Исполинский оборотень из Тамбова, он тянется к мохнатой своей груди и, поковырявшись в х/б, сует в мою ладонь большие черные погоны с арабской вязью — почетный трофей, взятый с крупного бандитского командира.
— Видишь? Своими руками снял, — тычет он пальцем в погон. — Все кровью залиты были, когда снимал. Схватил-то я их чистенькими, на живом хозяине, а снял только с мертвого… Все в крови были! Понимаешь меня?
«Погоны теплые…» — думаю я, уже все обо всем догадавшись:
— Когда мусульманину отрезают голову, он не попадает в рай.
— Да. Не попадает, — успокаивается он. — Затем и отрезал, чтобы до рая не дошел. Не зачем ему туда…
Я возвращаю, исписанные тонкой арабской вязью погоны, — две почерневшие страницы, выдранные из старой восточной книги.
— Все в крови были… — снова повторяет он. — Да ничего, отстирал я…
Мы разошлись спать, а утром, поднявшись раньше других, я уже не обнаружил на нарах вчерашнего нашего гостя. Позже, когда проснулись остальные, кто-то мельком вспомнил про случайный его визит:
— Кто это был-то хоть?
Ему безучастно ответили:
— Да, тоже, неудачник какой-нибудь…
Имени его я так и не вспомнил. А забракованную им книгу роздал ребятам. Она ведь, действительно, была дурна. Да и не до чтения было нам. Нужно было растапливать печь и хоть с чем-то ходить по нужде.
…Много времени прошло с той поры и много жестокости пришлось увидеть мне на войне. Были пожары, разрушения, убийства. Валялись на земле, обезображенные ножами, сожженные заживо русские трупы. Освобождали мы своих пленных с отрезанными носами и вырезанным пахом. Болтались на шеях наших солдат высушенные ожерелья из чеченских ушей. Совсем маленьких, как сувенирные медальоны. И все же ничто не запомнилось мне так, как те, снятые с обезглавленного бандитского командира погоны; теплые, давно отмытые от пролитой крови.
Но это не было верхом жестокости. Это вообще не считалось жестокостью.
Он не был палачом, безымянный мой гость из несчастливой чеченской сказки. Тамбовский волк, заступивший бандиту дорогу в рай.
…А еще в это утро приехал мой брат. Он привез с собой такие же гадкие консервы, которыми был набит и мой вещмешок, привез те же пустые карманы, что были пошиты и на мой камуфляж. Но, кроме всего этого, с ним приехала какая-то прочная, нерушимая надежда. Надежда на обязательное счастье, которое уже вот-вот постучится в двери.
Это счастье лежало за пределами человеческого сознания. Но мы и не были людьми.
Все, что входило в слово «счастье», — это была дорога из Ханкалы. Дорога не домой, не к миру, а в самое пекло войны. Туда, где от завтрашнего дня можно было ожидать только одного: жизни или смерти. Туда, где нам будет легче, проще, надежнее, чем здесь.
Она нашлась, эта дорога. Брат вытащил меня из отхожей ямы Ханкалы. Мы еще сидели в ее палатках, еще наблюдали недолгий ее день, но уже знали, что, ни сегодня, завтра, навсегда улетим отсюда. Мы уже были зачислены в списки 74-й Юргинской бригады. Той самой сибирской бригады, увенчанной славой обоих чеченских походов, уже принявшей от врагов грозное свое имя — «Бешеные псы».
…Все эти дни стояли туманы, и за нами никак не прилетал вертолет. Но куда-то ушло мое отчаяние. Его сменило равнодушное спокойствие и какая-то беспечность. Беспечность жизни перед неотвратимостью смерти. Я ведь знал, куда вернулся. И наивно было полагать, что именно мне придется остаться в живых. Над всем властвует случай, и к чему о чем-то переживать?
Бешеные псы 74-й бригады… Русские наши ребята… Думаете, никто не погиб?
Вон они, еще ходят с нами за водой, еще утаптывают у порога снег, еще голосят пьяные песни, делятся с нами хлебом и теплом, бескорыстные наши товарищи. Те, кому остается жить лишь несколько недель. Эти будущие мертвецы, чьи звезды уже освобождают небосвод.
Чечня! Это был такой звездопад человеческих жизней! Они все летели и летели, сорвавшиеся с орбит, отгоревшие наши светила. И не было в мире такой ночи, когда бы небо не засыпало ими землю… Оно так обеднело, так необратимо переменилось, звездное небо нашего детства.
Два молодых снайпера из соседней палатки, всегда державшиеся вместе. Они не успели в нашу бригаду, и ушли в комендатуру Грозного. «Повезло! — говорили про них. — В городе проще, больше жизни». Через десять дней обоих застрелил в ночной дуэли чеченский снайпер.
…Вон они, еще ходят с нами за водой, еще утаптывают у порога снег, еще голосят пьяные песни, делятся с нами хлебом и теплом, бескорыстные наши товарищи. Они еще не слышат, как зовут их мертвые, они еще не видят, как те поднимаются им навстречу.
Ребята, товарищи, земляки, братья… Они умирают заново, стоит лишь вспомнить их имена.
Туманы никогда не приходили с пустыми руками в наш городок. Они всегда несли с собой снег или дождь, всегда воровали солнце. Они легко пролезали сквозь колючую проволоку, легко пересекали минные поля. И за нами никак не приходил «борт».
Помнишь, брат, долгие вечера Ханкалы? Мы сидим с тобой на затасканных матрасах, едва очистив свои сапоги. За пологом нашей палатки ревут канонады, и берет начало безбрежный океан жидкой чеченской грязи. Видимый в солнечный день, растет на горизонте зловещий Город — холодное царство мертвых, в котором еще теплится жизнь. Мы лениво ковыряем из банок походный свой ужин. А она не лезет в рот, поганая эта каша! И вот, через силу заставляя себя жевать, мы горько отшучиваемся старой фразой из детской сказки: «Ложечку за маму, ложечку за папу, ложечку за Олю, ложечку за Люду…» У тебя на ногах различные, когда-то бывшие одного размера сапоги. Это я, прозевав минуту, спалил их на костре еще там, в золотистых даурских степях, на ледяном аэродроме Чиндана. А еще рядом с тобой сидит самый