быть предъявлены от имени всей демократии – к правительству, созданному революцией.
Нельзя отказать, это умно было высказано: как будто не противоборство, не торговля, но посильное содействие.
Хватка была холодная и крепкая, это сразу почувствовали и все думцы, но никому из них не предстояло спорить, можно было остаться зрителем. А Милюков напряг крепкую шею, ожидая ударов. Вот положение: Государственная Дума дала единство и силу перевороту, а приходят со стороны и имеют большую силу диктовать!
Теперь голос перешёл к Нахамкису. Обстановка была неофициальная, выступающие не вставали. Но Нахамкис, доставший на колено свои пункты, написанные на неровном клочке случайной бумаги, стал говорить с большой важностью, даже торжественно.
Когда-то юнец-революционер, исключённый из 7-го класса одесской гимназии, и якутский ссыльный, потом в эмигрантских скитаниях, потом в первую революцию при Троцком, и арестован в этом же самом петербургском Совете рабочих депутатов, и снова, снова эмигрантские ничтожные годы, – не мог Нахамкис придать и вообразить себе такой высоты и значения, что вот он – поставляет правительство, что вот самые знаменитые буржуазные лидеры сидят и слушают его условия. Он не просто их читал одно за другим и даже не объявлял, сколько их, чтобы сильнее действовало, а прочтя один пункт спокойным сдержанным голосом, не торопясь разъяснял и мотивировал, как бы снисходя.
И всё это вместе – получилось длинно.
Но первый пункт, который мог быть сразу сокрушающим, был лишь – всеобщая амнистия. По всем преступлениям, в том числе политическим, в том числе террористическим, в том числе военным восстаниям и погромам помещиков.
По совести – ничего не мог кадетский лидер на это возразить! Программа всеобщей амнистии всегда была козырем Думы и Блока против правительства, всегда была излюбленным лозунгом всей интеллигенции, ещё с 1-й Думы.
И такой же несомненный, и такой же интеллигентски-приемлемый оказался второй пункт: свобода слова, собраний, союзов и стачек. Кто же мог против этого возразить!
Правда, с некоторым расширением, – с расширением этих прав на армию. (Так ведь и демократизация армии всегда была в кадетской программе. И её выдвигали даже в 1906 на переговорах со Столыпиным).
Но на всякий случай Милюков тут стал возражать. Он считает, что в нынешней обстановке это вызовет в армии хаос и она en masse потеряет боеспособность. Нахамкис, напротив, с большим спокойствием аргументировал, что такое требование вполне совместимо с сохранением боеспособности армии. Что от дарования солдатской массе всех политических и гражданских прав армия только приобщится к задачам революции и её боеспособность, напротив, окрепнет. И приводил примеры из собственной службы рядовым и якобы из европейских армий, где-то надёргал.
Вступал и Гиммер, спор затянулся. Но со стороны думцев только Шульгин, почти не садившийся, а нервно похаживавший, встревал иногда, выкрикивая что-то возбуждённое. Все остальные молчали, будто их совсем не касалось, Некрасов был абсолютно невозмутим, он очень умел молчать, когда выгодно.
Родзянко пил содовую воду и вытирал пот. У него был грустный вид, как будто сильно болела голова или он весь заболевал.
Милюков рассчитал, что ему важней узнать полный состав пунктов, чем спорить на очередном. И, оставив недоспоренным, просил дальше.
Но третий пункт оказался: правительству воздерживаться ото всех действий, могущих предрешить форму правления.
Фью-ю-у! Это значило – открыть путь республике!
Тут он не мог не упереться! Тем более, что делегация Совета предполагала, что эти все пункты, после их принятия, правительство должно опубликовать от своего имени – одновременно с заявлением о своём создании. Каково? В сложных условиях начинаемое правление – начать ещё и с общего сотрясения основ?
Надо было упереться! Вводить сразу и республику? Это вызовет в стране страшнейшую смуту!
Но и нельзя открыто выложить все аргументы! Долгие месяцы сами же кадеты штурмовали трон, и чем шире распространялось мнение, что династия сгнила, тем это лучше было для их политического движения. Но всё-таки в программе кадетов стояла – конституционная монархия. А сейчас, когда реальная власть уже втекала в ожидающие пальцы, – никакой более прочной основы для неё не было, чем наследственная династия. Да, всё время трон расшатывали, – и это было верно. Но сейчас, когда он зашатался, – надо его поддержать. Вот это и есть диалектика. Для того чтобы перенять власть, совсем не надо, чтобы предыдущая упала с грохотом: тогда наступит хаос, и кому достанется власть – уже совсем неизвестно. Перенять власть – но без падения предыдущей, мягко. Проще всего – сменить только венценосца: нынешний – очень уж упрям, и за 22 года научился упираться, с ним работы не будет. Однако так уже было напряжено общественное мнение и особенно у социалистов, что Милюкову стыдно было перед ними предстать с экспликацией этих аргументов, как бы защитником всеми ненавидимой, проклинаемой и осуждённой романовской династии. Итак, надо было строить сложные фразы со сложными законоведческими и государствоведческими аргументами, чтоб этими призрачными бастионами окружить свою позицию. Поймите, господа, монархия нисколько не нарушит наш modus gubernandi.
Верней, он мог бы сказать им понятно, но если б они были только вчетвером здесь, трое от Совета и Милюков. При многочисленных тут думцах ему было неудобно совсем просто выговорить этот простой аргумент: «Поймите: наследник – больной мальчик, регент Михаил – совсем глупый человек, что же может быть для нас всех благоприятнее? Малолетний наследник при слабом регенте не будет пользоваться авторитетом полного держателя власти – и это даст возможность нам окрепнуть!»
Однако, владея политико-юридической речью, он складывал это в те фразы, что персональная династическая ситуация наиболее благоприятствует укреплению у нас конституционных начал, которым и нужно время для укрепления. А монархия уже никак не реституируется в прежней силе.
А ему возражали о всеобщей ненависти к монархии, что она дискредитирована в глазах народных масс.
Да, Милюков понимал, как это со стороны позорно выглядит, что именно он выступает защитником этой династии. Но как практический политик он не мог уступить этой опоры под своим же будущим правительством.
Ну, кажется все поняли его иносказания, да кроме Соколова – не глупые ж люди.
А Николая? Николая Милюков и не защищал. Тут теперь неизбежна абдикация.
Керенский был угрюм и даже демонстративно пренебрежителен. При думцах и при советских ему важно было сбалансировать, не показать, на чьей он стороне. Он – вообще выше всех сторон.
Родзянко посасывал из стакана, совсем уже больной и несчастный, платок ко лбу.
А Шульгин испытал как бы истерический приступ. Ему представилось, что в этих переговорах вырастает нечто двуглавое, но не привычный двуглавый орёл, а две головы новой власти, – и та, вторая, голова очень ему не нравилась. А вырастала она, кажется, и надо всею Россией? Кто были здесь думцы? – всероссийские имена, прославленные политики. Кто были эти пришельцы? – никому не известные писаки, и неизвестно кем сюда выбранные, – и вот они пришли диктовать условия, даже свержение династии! И сила была – у них, это чувствовалось. И всероссийские деятели должны были их умолять?
Один раз Шульгин ещё сдержанно упрекнул их, что они ведут подкоп под Государственную Думу, надежду всего народа. Это их не проняло нисколько. Другой раз он крикнул им:
– Хорошо! Арестуйте нас всех! Посадите в Петропавловку! И правьте сами! Или, напротив, дайте править нам, как понимаем мы!
Рыжебородый Нахамкис со спокойным великодушием и, что возмутительно, с барской интонацией ответил на его нервный крик:
– Мы – не собираемся вас арестовывать.
Но так получилось: не собираемся, а разумеется – можем.
Вдруг, никто не ожидал, из своего чернобородого и глазогорящего молчания вырвался Владимир Львов. Он вломился в паузу, никого не спросив, и заговорил бурно, едва не взрываясь от чувств. Что же?