остальных, а те, оставшиеся, почувствуют себя за обречённой чертой.
Итак, что ж? – «Союз офицеров-республиканцев», гласный. Но если просто так объявить запись – сейчас попрёт и всякая скрытая монархическая сволочь, приспособиться к новым обстоятельствам.
А сделать вот как: члены-учредители – только офицеры революции 27 февраля, и никто больше. Для всех остальных вступающих – мало признавать республиканскую программу, но надо представить рекомендацию двух уже состоящих членов Союза. А желательно – и референцию нижних чинов той части, где он служит.
И – завертелось дело! Во многом упало на Сашу: составлять обращение, отдавать его в газеты, сходить раза два в Дом Армии и Флота, наконец – собрать, это уже сегодня, общее собрание членов и принять общие положения Союза.
Увы, собралось в Таврическом всего человек двадцать. Ну что ж, для начала. Трудны и условия приёма. Так даже и лучше.
Председательствовал подвижный Филипповский. И он же будет представителем Союза в Исполнительном Комитете Совета. И он же заверяет офицеров-республиканцев в доброжелательности к ним Совета рабочих депутатов, откуда и будет делегировано в Союз несколько солдат и рабочих.
Солдат и рабочих? К нам сюда? Были – поморщились, а Саша понимал вполне: именно так! в этом – время. Сплачиваться с народом – так сплачиваться!
Итак, цель Союза?
Саша предложил: продолжение и углубление революции!
Некоторые испугались.
– Но победа над царизмом разве закреплена? – искал он понимающих.
Хладнокровный Филипповский отверг.
Решили: установление демократической республики. А ближайшие задачи: охрана свободы от покушений, с какой бы стороны они ни исходили. Пропаганда в армии республиканских взглядов.
Взгляды – мало. Саша предложил:
– Организация армии на демократических началах. Содействие в этом.
К этому – шло. Кому и не нравится – всё равно этого процесса предотвратить нельзя.
Да, на одних взглядах не удержишься. Революция требует дела – и быстрого.
А что даёт последовательная демократизация армии? Армия превратится из царской классовой – в подлинно народную. Вот это и будет опора для трудовых масс. (В конце концов, в других словах, но сашина идея и прошла: продолжение революции.)
Решили выпускать и свою газету. Назвать её – «Народная армия». И главным редактором – Масловский. (Он сидел тут, в президиуме, как самый старший, самый умудрённый, но почему-то кислый, насупленный.)
Но тогда – и свои журналисты нужны?
Что ж, владея теперь оружием, Саша отроду владел и пером, да наверно не хуже Мотьки Рысса.
Что б ни шептали, а мы докажем: что единение армии с трудовыми массами никак не может ослабить её боевую мощь.
У Саши-то своей роты, своих подчинённых не было – и он честно не представлял, что там в казармах творится.
441
А чудовище всё росло! – оно было уже явно за полторы тысячи человек! (И двое из трёх – солдаты, так что рабочее чёрное терялось в серых шинелях.) Когда они начинали вваливаться – не дрожал ли весь Таврический дворец? – а Белый зал распирало, вот развалится! А ведь он уже рухался однажды, как бы не второй раз. С таким Советом Исполнительный Комитет всё меньше мог работать и начинал сильно побаиваться его, совсем неуправляемый орган. Неосмотрительную норму первых дней – один депутат от роты, надо было теперь отменить, чтоб не было этого солдатского превосходства, – но как отменить? как об этом решиться сказать? – могут просто смести объявляющего вместе с Исполнительным Комитетом.
Они заседали вчера с полудня и до позднего вечера, сперва солдаты отдельно, потом вместе с рабочими, и за весь день почти ничего не успели обсудить, кроме отношений с офицерами, что одно и задевало солдат, – да и этих отношений они ни к чему не привели, а только тесен становился им уже и «Приказ №1», всё не могли решить: выбирать себе новых офицеров голосованием или уж пусть какие есть. А всю свою остальную уродливую повестку дня, если её так можно назвать, они перетащили на сегодня.
А тут само собой назрел другой опасный, почти как и армейский, вопрос: о возобновлении работ на заводах. Об этом заседал сегодня в полдень Исполком, слушали настояния Гвоздева, слушали конечно возражения большевиков, – очень боязно было выйти с этим вопросом перед рабочей массой, но и откладывать нельзя. И – решились. Председателем на Совет сегодня послать лихого Соколова, ему всякое море по колено, а докладчиком вытолкнуть туда уважаемого Чхеидзе – его имя всё-таки знают, и каждый день его слышат с крыльца, у него подход есть, пусть он своей старой головой всё и примет.
А что осталась вчерашняя повестка дня, так ещё лучше: пусть весь пыл выпыхнут на чём-нибудь другом, а возобновленье работ протолкнуть к усталому концу.
Уже из Белого зала слышался топот, крики, вопли и аплодисменты чудища.
Этот зал! – видевший все десять лет думских сражений, разоблачений, запросов, и страстных, и тонко язвительных, и грубо проломных, и занудно холодных речей, и ругательных перекриков, и обструкций, и изгнаний на 15 заседаний, и пухло-лебяжью фигуру Муромцева, и отлитое изваянье Столыпина, и слабоголосого Горемыкина, расслабленного, угодливого Штюрмера, топорного Трепова, озадаченного Голицына (только ни разу – самого Государя, лишь портрет его неподвижный до последних дней, теперь – лишь обвислые обрывки по краям да корона над пустою рамой), – этот зал, где десять лет восклицали интеллигенты и баре, что не слышит, что слышит, что услышит их Россия, этот зал, где так слаба, ничтожна была социал-демократическая группка, – и вот теперь избыточно наполненный неподдельной смурой народной толпой, а на родзянковской скальной кафедре из резного дуба – одни социал-демократы, и тот трагикомический Чхеидзе, соединяющий оба зала, прежний и нынешний, звавший открыть русло улице – а теперь в неуходящем счастливом изнеможении, что дожил до этих дней.
Какой напор улицы! Все депутатские кресла амфитеатром, все ступенчатые проходы между ними, все колончатые хоры для публики, все барьерные ложи – совета министров, Государственного Совета, журналистов, и все проходы к трибуне, и последний простор у восьми распахнутых дверей, и в дверях, и за дверьми – солдаты, солдаты, солдаты (уже с винтовками редко), рабочие сидя и стоя, все в шапках, косматых папахах, треухах, шинелях, бушлатах, тужурках, и облако махорочного дыма во всём объёме зала, к стеклянному потолку (и окурки, набросанные под депутатскими пюпитрами). И самый неграмотный тут понимает, что этот барский белокаменный зал с недоглядным освещением потолка деланным светом – не для него же, чухломы, строился, – а вот теперь он заседает тут, махорку покуривает важно и слушает, чего там с вышки.
А туда так и лезут, как на приступ, – и этот с приветствием Совету депутатов, и энтот с приветствием Совету депутатов, а тот – от Москвы, рассказать, как дела у них, а тот – от дальнего полка, как у них. Слушаешь – не наслушаешься, антиресно! А потом – машиниста и его помощника, какие вели поезд генерала на Питер, и до места не дошли, и хотят доведать товарищам, как это было, – ура-а-а-а!
Но помнят и лезут с другою заботою, поважней: похороны жертв! Ведь пули дурные летали по Питеру и скольких зацепило, а кого и наповал. И где ж теперь мы их положим, наших лучших героев?
Лезут, доказуют: а на самой той площади у царского дворца, чтобы память была вечная, как мы царя осилили. И видней того места в Питере нет. – А мостовая ж там? а столп? – А мостовую – вскрыть, а столп – обойти, и площадь усеять дорогими святыми могилами.
– … Как символ крушения гидры Романовых!
Ура-а, ура-а! – и чернобороденький с вышки руками правит, доволен.